— Что вы делаете? Куда вы?
Я не ответил. И вышел на улицу. Мне хотелось убить кого-нибудь, отомстить, выкинуть какое-нибудь безумство. Я большими шагами пошел прямо вперед, и вдруг меня осенила мысль зайти к проституткам.
Как знать? Может быть, это послужит испытанием, проверкой, а может быть, тренировкой? Во всяком случае, это будет местью! И если мне суждено когда-нибудь быть обманутым моей женой, то все-таки окажется, что первым обманул ее я.
Я больше не колебался. Я знал один гостеприимный дом любви, неподалеку от моего жилища, и побежал туда, как человек, который бросается в воду, чтобы узнать, не разучился ли он плавать.
Однако я плавал, и даже отлично. И пробыл там долго, смакуя эту месть, тайную и утонченную месть. Затем я очутился на улице в прохладный предутренний час. Теперь я чувствовал себя спокойным и уверенным, довольным, умиротворенным и еще способным, как мне казалось, па новые подвиги.
Я неторопливо вернулся домой и тихо отворил дверь спальни.
Габриель читала, облокотившись на подушку. Она подняла голову и робко спросила:
— Это вы? Что с вами случилось?
Я не отвечал. Я разделся с уверенным видом. И снова, но уже в качестве победителя и господина, занял то место, которое перед этим покинул, как жалкий беглец.
Она была поражена и уверена, что я воспользовался каким-то таинственным, секретным средством.
И с тех пор по любому поводу она твердит о средстве Роже, словно о каком-то непогрешимом научном методе.
Но, увы, с тех пор прошло уже десять лет, и сегодня такой опыт не имел бы больших шансов на успех, — для меня по крайней мере.
Однако если кто-нибудь из твоих приятелей страшится волнений брачной ночи, порекомендуй ему мою военную хитрость и заверь его, что между двадцатью и тридцатью пятью годами нет лучшего способа развязать завязки, как выразился бы сир де Брантом[252].
Исповедь
Весь Везье ле Ретель принимал участие в траурной процессии и погребении г-на Бадон-Лерменсе, а слова, которыми представитель префектуры закончил свою речь, сохранились в памяти у всех:
— Одним честным человеком стало меньше!
Да, он был честным, порядочным человеком во всех подлежащих общественной оценке событиях своей жизни, был образцом порядочности во всех своих речах и поступках, в осанке, в походке, даже в манере подстригать бороду и в фасоне шляп. Всегда слова его несли людям поучение, всегда его милостыня нищему сопровождалась советом, всегда протягивал он руку таким жестом, как будто давал благословение.
Он оставил двоих детей: сына и дочь; сын был генеральный советник, а дочь, выйдя замуж за нотариуса г-на Пуарель де ля Вульт, занимала в Везье видное положение.
Они не могли утешиться после смерти отца, так как оба искренне его любили.
Тотчас же после похорон сын, дочь и зять вернулись в дом покойного и, запершись втроем, распечатали завещание, которое они должны были вскрыть без свидетелей и лишь после того, как гроб будет опущен в землю. Эта воля усопшего была указана в особой приписке на конверте.
В качестве нотариуса, привычного к такого рода операциям, г-н Пуарель де ля Вульт разорвал конверт и, поправив на носу очки, начал читать своим тусклым голосом, точно и созданным для чтения документов:
«Дети мои, дорогие мои дети, я не мог бы спать спокойно вечным сном, если бы, сойдя в могилу, не исповедался вам в преступлении, всю жизнь терзавшем мою совесть. Да, я совершил преступление, ужасное, отвратительное преступление.
Мне тогда было двадцать шесть лет, я впервые выступал на поприще адвоката в Париже и жил той жизнью, какой живут все молодые люди, которые, приехав из провинции, оседают в столице, где у них нет ни знакомых, ни друзей, ни родных.
Я взял себе любовницу. Многие приходят в негодование от одного этого слова «любовница», но ведь бывают такие люди, которые не могут жить одни. Я принадлежу к их числу. Одиночество переполняет меня страшной тоской, — одиночество в квартире, у камина, вечером. Мне кажется тогда, что я один на свете, чудовищно одинок, но окружен какими-то неопределенными опасностями, чем-то неведомым, но ужасным; мой сосед за стеною, сосед, которого я не знаю, как будто находится так же далеко от меня, как далеки звезды, которые я вижу из окна. Мною овладевает какая-то лихорадка, лихорадка нетерпения и страха; самое безмолвие стен пугает меня. Так глубоко и так печально это безмолвие комнаты, в которой живешь один. Это не просто безмолвие, окружающее тело, — но безмолвие, окружающее душу, и при каждом потрескивании мебели вздрагиваешь до глубины сердца, потому что в этом мрачном жилище не ждешь никакого звука.
Сколько раз, раздраженный, напуганный этой молчаливой неподвижностью, я начинал говорить, произносить слова, без связи, без смысла, только для того, чтобы произвести шум. Но тогда самый мой голос казался мне таким странным, что я страшился и его. Говорить одному в пустом доме! Что может быть ужаснее? Голос кажется чужим, незнакомым, говорит он без причины, ни к кому не обращаясь, в пустом пространстве, где ничье ухо не внемлет ему, потому что слова, которые выйдут из твоих уст, тебе самому известны раньше, чем они вторгнутся в одиночество твоей комнаты. Мрачно звучат они среди глубокого молчания и кажутся лишь отзвуком, странным эхом слов, тихо произнесенных мыслью.
Я взял себе в любовницы молодую девушку, одну из тех девушек, которые живут в Париже на свой заработок, такой скудный, что не могут им прокормиться. Она была кроткая, добрая, простая; родители ее жили в Пуасси. Время от времени она ездила к ним на несколько дней.
Целый год я жил с нею довольно спокойно, твердо решив покинуть ее, как только встречу молодую девицу, которая мне понравится настолько, что я на ней женюсь. А своей подруге я намеревался оставить небольшую ренту, так как в нашем обществе принято, чтобы любовь женщины оплачивалась деньгами, если женщина бедна, и подарками, если она богата.
Но вот однажды она объявила мне, что беременна. Я был поражен и сразу, в одно мгновение, осознал полное крушение своей жизни. Я увидел ту цепь, которую мне придется влачить до самой смерти, всегда, повсюду, в моей будущей семье и в дни старости: цепь — женщину, связанную с моей жизнью ребенком, цепь — ребенка, которого придется воспитывать, беречь, опекать, все время скрываясь от него и скрывая его от света. Эта весть привела мой ум в полное замешательство, и я почувствовал, что в моем сердце, в глубине
