Ни разу за десять или пятнадцать лет он ни с кем не беседовал по душам.
— Я точно дуб в пустыне, — говорил он. — Sicut quercus in solitudine.[369]
Другие учителя внушали ему отвращение, а в городе он никого не знал, так как у него не было свободного времени, чтобы заводить знакомства.
— Даже ночью я не свободен, дружок, и это для меня тяжелее всего. Как я мечтаю о собственной комнате, где мебель, книги, всякие мелкие вещицы принадлежали бы только мне и никто не смел бы их трогать! Но у меня нет ничего своего, ничего, кроме панталон и сюртука, нет даже матраца и подушки! У меня нет своего угла, мне негде запереться, за исключением тех случаев, когда я даю уроки в этой комнате. Понимаете ли вы? Человек, у которого всю жизнь нет ни права, ни времени побыть наедине с собою, хотя бы для того, чтобы подумать, поразмышлять, поработать, помечтать!.. Ах, дорогой мой! Ключ, простой ключ от двери, которую можно запереть, — вот счастье, вот единственное счастье на свете!
Весь день я в классе с этими озорниками, которые вечно возятся, а ночью — с теми же озорниками в дортуаре, где они храпят… Да и сплю-то я у всех на глазах, в конце двух рядов кроватей этих шалунов, за которыми должен смотреть. Я никогда не могу остаться один, никогда! Выйдешь на улицу — там кишит народ, а когда устанешь от ходьбы, то заходишь в кафе, где битком набито курильщиками и игроками на бильярде… Сущая каторга!
Я спросил:
— Почему же вы не займетесь чем-нибудь другим, господин Пикдан?
Он воскликнул:
— Но чем же, дружок, чем? Ведь я не сапожник, не столяр, не шапочник, не булочник, не парикмахер. Я знаю только латынь, но у меня нет диплома, который позволил бы мне дорого брать за уроки. Будь у меня докторская степень, я получал бы сто франков за то, за что сейчас получаю сто су, и, наверное, учил бы хуже, ибо одного звания было бы достаточно, чтоб поддержать свою репутацию.
Иногда он говорил мне:
— Я отдыхаю только в те часы, когда бываю с вами, дружок. Не бойтесь, вы ничего не потеряете: в классе я наверстаю упущенное время и буду спрашивать вас вдвое больше, чем остальных.
Однажды я расхрабрился и предложил ему папиросу. Он с изумлением взглянул на меня, потом на дверь.
— А если войдут, мой милый?
— Ну что ж, покурим в окошко! — предложил я.
И мы облокотились на подоконник, пряча папироски в ладонях, сложенных горсткой.
Напротив нас находилась прачечная. Четыре женщины в белых кофтах водили по разостланному перед ними белью тяжелыми горячими утюгами, из-под которых поднимался пар.
Вдруг из прачечной вышла еще одна, с огромной корзиной, под тяжестью которой изогнулся ее стан. Она собралась отнести клиентам их рубашки, носовые платки и простыни. Прачка приостановилась в дверях, как будто уже устала, затем подняла глаза, улыбнулась, увидев, как мы курим, и свободной рукой насмешливо послала нам воздушный поцелуй. Затем она удалилась неторопливой, тяжелой походкой.
Это была девушка лет двадцати, небольшого роста, худощавая, бледная, довольно хорошенькая, со смеющимися глазами и растрепанными белокурыми волосами, похожая на уличного мальчишку.
Дядюшка Пикдан, растроганный, пробормотал:
— Какое ремесло для женщины! Это под силу разве только лошади!
И он расчувствовался по поводу бедности народа. У него было восторженное сердце сентиментального демократа, и он говорил об утомительном труде рабочих со слезами в голосе и в выражениях, заимствованных у Жан-Жака Руссо.
На другой день, когда мы опять стояли у окна, та же работница, увидев нас, показала нам обеими руками нос и весело крикнула:
— Здравствуйте, школяры!
Я кинул ей папироску, которую она тотчас же закурила. Четыре гладильщицы тоже бросились к двери, протягивая руки за папиросами.
Так стали крепнуть с каждым днем приятельские отношения между труженицами из прачечной и бездельниками из пансиона. На дядюшку Пикдана смешно было глядеть. Он дрожал от страха, что его увидят, ибо рисковал потерять место, и делал робкие комические жесты, совсем как актер, представляющий влюбленного, на что женщины отвечали градом воздушных поцелуев.
В моей голове зародился вероломный замысел. Однажды, войдя в нашу комнату, я прошептал старому репетитору:
— Представьте себе, господин Пикдан, я встретил маленькую прачку! Знаете, ту, с корзиной… и говорил с ней.
Он спросил, несколько смущенный моим тоном:
— Что же она вам сказала?
— Она сказала… бог ты мой… она сказала… что вы ей очень понравились. В самом деле, я думаю… мне кажется… что она неравнодушна к вам.
Он побледнел и возразил:
— Она, вероятно, смеется надо мной. Я уже стар для этого.
Я серьезно заметил:
— Почему же? Вы прекрасно сохранились!
Заметив, что он клюнул на мою хитрость, я переменил тему разговора.
Но с тех пор я каждый день выдумывал, будто встретил работницу и говорил с ней о нем. В конце концов он мне поверил и стал посылать ей пылкие, убедительные поцелуи.
Но вот однажды утром по дороге в пансион я в самом деле встретил ее и, не колеблясь, подошел к ней, словно мы были знакомы уже лет десять.
— Здравствуйте, мадмуазель! Как поживаете?
— Очень хорошо, сударь, благодарю вас!
— Не хотите ли папироску?
— О, не на улице!
— Вы ее выкурите дома.
— Тогда давайте!
— Скажите, мадмуазель, вы не заметили…
— Чего, сударь?
— Старик-то… мой старый учитель…
— Дядюшка Пикдан?
— Да, дядюшка Пикдан. А вам известно, как его зовут?
— Еще бы! Ну так что же?
— Ну, так он в вас влюблен!
Она расхохоталась, как сумасшедшая, и воскликнула:
— Да вы шутите!
— Нет, не шучу. Он со мной только про вас и говорит весь урок. Бьюсь об заклад, что он хочет на вас жениться!
Она перестала смеяться. При мысли о замужестве все девушки становятся серьезными. Затем она недоверчиво повторила:
— Нет, вы шутите!
— Клянусь вам, что это правда!
Она подняла корзину, стоявшую у ее ног.
— Ну что ж, посмотрим! — сказала она и удалилась.
Придя в пансион, я тотчас же отозвал дядюшку Пикдана в сторону.
— Надо ей написать, она без ума от вас.
И он написал длинное нежное письмо, полное высокопарных фраз и перифраз, метафор и сравнений, философии и университетских галантностей, настоящий
