Вид на город с мола восхитительный. Восторженно любуешься сверкающим водопадом домов, словно скатывающихся друг на друга с вершины горы до самого моря. Кажется, что это пенистый поток, где пена какой-то сумасшедшей белизны; но вот пена как бы еще более сгущается — то горит на солнце ослепительная мечеть.
Поразительный народ кишит здесь повсюду. Бродят бесчисленные нищие, кто в одной рубахе или в одеянии из двух ковров, сшитых вместе, наподобие ризы, кто в старом мешке с отверстиями для головы и рук; всегда босые и с голыми икрами, они бранятся друг с другом, дерутся вшивые, ободранные, вымазанные в грязи, пахнущие зверем.
Тартарен[423] сказал бы, что от них несет «тэрком» (турком), и тут несет тэрком повсюду.
Затем здесь шныряет множество чернокожих ребят, помесь кабилов, арабов, негров и белых, настоящий муравейник чистильщиков сапог, которые липнут к вам, как мухи: вороватые, дерзкие, порочные уже с трехлетнего возраста, хитрые, как обезьяны, они осыпают вас арабскими ругательствами и вечно пристают к вам со своим французским «cie mosieu»[424]. Они обращаются к вам на «ты», и к ним обращаются на «ты». Все здесь, впрочем, говорят друг другу «ты». Извозчик, которого вы останавливаете на улице, спрашивает вас: «Куда тебя везти?» Отмечаю это к сведению парижских извозчиков; по части фамильярности их здесь превзошли.
В день приезда я наблюдал один маленький эпизод, незначительный сам по себе, но который, однако, как бы суммирует историю Алжира и колонизации.
Когда я сидел в кафе, какой-то темнокожий мальчишка насильно завладел моими ногами и с бешеной энергией принялся чистить мне башмаки. После того как он тер их с четверть часа, придав им более чем зеркальный блеск, я дал ему два су. Он произнес: «Meci mosieu»[425], но не тронулся с места. Он продолжал неподвижно сидеть на корточках у моих ног, ворочая глазами, как будто в припадке. «Убирайся же, черномазый», — сказал я ему. Он не ответил ни слова, не шевельнулся, но затем вдруг прижал к груди свой ящик со щетками и пустился бежать со всех ног. И я увидел, как рослый негр лет шестнадцати показался из-за двери, за которой он прятался, и бросился за моим чистильщиком. В несколько прыжков он настиг его, дал ему затрещину, обыскал его, отобрал два су, положил их себе в карман и преспокойно удалился, посмеиваясь, между тем как ограбленный бедняга выл самым отчаянным образом.
Я был возмущен. Сосед по столу, офицер африканской службы, мой приятель, сказал мне:
— Полноте, здесь попросту создается своя иерархия. Пока люди недостаточно сильны, чтобы отнимать су у других, они чистят сапоги. Но как только они чувствуют себя в состоянии обирать более слабых, они бросают всякую работу, подстерегают чистильщиков и грабят их.
Мой собеседник, смеясь, прибавил:
— Почти все здесь поступают таким же образом.
Европейский квартал Алжира, красивый издали, вблизи производит впечатление нового города, выросшего в совершенно неподходящем для него климате. У пристани вам бросается в глаза вывеска: «Алжирский скетинг-ринг»; с первых же шагов вас поражает, вас смущает ощущение плохо примененного к этой стране прогресса, грубой, неуклюжей цивилизации, мало вяжущейся с местными нравами, с здешним небом и с людьми. Скорее мы сами кажемся варварами среди этих варваров, правда, грубых, но живущих у себя дома и выработавших вековые обычаи, смысла которых мы, видимо, до сих пор еще не усвоили.
Наполеон III сделал как-то разумное замечание (может быть, подсказанное кем-нибудь из министров): «В Алжире нужны не завоеватели, а просветители». Мы же продолжаем оставаться грубыми, неуклюжими завоевателями и чваниться своими готовыми истинами. Навязанные нами нравы, наши парижские дома, наши обычаи шокируют в этой стране, как грубые промахи, противоречащие требованиям эстетики, благоразумия, здравого смысла. Все, что мы ни делаем, кажется какою-то нелепостью, каким-то вызовом, бросаемым этой стране, и не столько даже ее коренному населению, сколько самой земле.
Спустя несколько дней по приезде я наблюдал в квартале Мустафа бал под открытым небом. Это был совершенно такой же праздник, как в Нёйи[426]. Те же лавки с пряниками, тиры, лотереи, кукольный театр, упражнения с ножами, ясновидящие, женщины-рыбы, приказчики, танцующие с продавщицами заправские кадрили, словно в Бюлье[427]; между тем как за оградой, в которую пускали только за плату, на широком песчаном поле, служащем для военного учения, сотни арабов, неподвижно лежа в своих белых лохмотьях под лунным сиянием, сосредоточенно прислушивались к рефренам кабацких танцев, отплясываемых французами.
Провинция Оран
От Алжира до Орана день езды по железной дороге. Сначала проезжаешь плодородную, тенистую, густонаселенную равнину Митиджи. Это как раз то место, которое показывают новоприбывшему, чтоб убедить его в процветании нашей колонии. Без сомнения, Митиджа и Кабилия — прекрасные места. Но ведь в настоящее время Кабилия более населена, чем департамент Па-де-Кале (из расчета на квадратный километр), а Митиджа скоро ее догонит. Что же еще собираются колонизировать здесь? Но к этому вопросу я еще вернусь позже.
Поезд бежит вперед и вперед; возделанные поля исчезают; земля становится голой и красной, настоящей африканской землей. Горизонт ширится — бесплодный, пылающий горизонт. Мы следуем вдоль громадной долины Шелиффа, сжатой со всех сторон мрачными, серыми, обожженными горами, на склонах которых нет ни единого деревца, ни единой травинки. Местами линия холмов уходит вниз, разрывается как бы для того, чтобы лучше показать ужасную скудость почвы, изъеденной солнцем. Вот перед нами огромная равнина, совершенно плоская, ограниченная вдали еле видимой цепью возвышенностей, теряющихся в дымке. А там, на диких скалах, виднеются время от времени большие белые точки, круглые, словно яйца, снесенные здесь гигантскими птицами. Это часовни марабутов[428], воздвигнутые во славу аллаха.
На желтой бесконечной равнине попадается иногда купа деревьев, стоят люди, рослые загорелые европейцы, глядя на убегающий поезд, а неподалеку от них видны маленькие, похожие на грибы палатки, откуда выходят бородатые солдаты. Это земледельческий поселок, охраняемый сторожевым отрядом.
Дальше на бесплодной и пыльной равнине можно разглядеть как бы дымок, такой далекий, что он еле виден, легкое облачко, которое тянется ввысь и точно бежит по земле. Это всадник поднимает бегом своего коня тонкую, жгучую пыль. И каждое такое облачко на равнине говорит о присутствии человека, едва заметный светлый бурнус которого вы понемногу научаетесь узнавать.
Местами попадаются лагеря туземцев. С трудом различаешь эти дуары на берегу пересохшего ручья, где дети
