чтобы его попросили, стал медленно читать стихи, отбивая ритм вытянутым указательным пальцем. Стихотворение, возможно, было прекрасное, но в эту минуту в кафе вошла молодая женщина. Губы у нее были яркие, а в огненном румянце на щеках нельзя было обвинить простушку природу; ресницы и брови были подведены черным карандашом, а веки отважно выкрашены синей краской до самой переносицы. Вид у дамы был неправдоподобный, но очень забавный. Темные волосы спускались на уши и были уложены в прическу, вошедшую в моду благодаря мадемуазель Клео де Мерод. Филип то и дело на нее поглядывал, а Кроншоу, окончив читать, снисходительно ему улыбнулся.

— Вы ведь не слушали, — сказал он.

— Нет, что вы, конечно, слушал!

— Да я вас не виню, вы как нельзя лучше подтвердили то, что я только что сказал. Чего стоит искусство по сравнению с любовью? Я уважаю и даже восхищаюсь вашим безразличием к высокой поэзии, раз внимание ваше поглощено продажными прелестями этого юного существа.

Она прошла мимо столика, за которым они сидели, и Кроншоу взял ее за руку.

— Посиди со мной, детка, и давай разыграем божественную комедию любви.

— Fichez moi la paix[45], — сказала она, оттолкнув его, и продолжала свое шествие.

— Искусство, — закончил Кроншоу, взмахнув рукой, — это убежище от жизненной скуки, придуманное изобретательными людьми, пресыщенными едою и женщинами.

Кроншоу снова налил себе виски и продолжал разглагольствовать. Речь у него была плавная. Слова он выбирал очень тщательно. Мудрость и чепуха причудливо смешивались в его высказываниях: вот он потешался над своими слушателями, а через минуту, Словно играючи, давал им вполне разумный совет. Говорил он о живописи, о литературе, о жизни и был то набожным, то похабным, веселым или слезливым. Постепенно он совсем опьянел и тогда принялся читать стихи — свои и Марло, свои и Мильтона, свои и Шелли.

Наконец измученный Лоусон поднялся.

— Я с вами, — сказал Филип.

Самый молчаливый из них — Клаттон — продолжал сидеть с сардонической улыбкой на губах и слушать бессвязное бормотание Кроншоу. Лоусон проводил Филипа до гостиницы и пожелал ему спокойной ночи. Но, когда Филип лег в постель, заснуть он не мог. Новые мысли, которыми так небрежно перекидывались возле него, будоражили его сознание. Он был страшно возбужден. Он чувствовал, как в нем рождаются неведомые силы. Никогда еще он не был так в себе уверен.

«Я знаю: я буду великим художником, — говорил он себе. — Я это чувствую».

Его пробрала дрожь, когда вслед за этим пришла и другая мысль, но даже в уме он не посмел выразить ее словами: «Ей-Богу же, у меня, кажется, настоящий талант!»

Если говорить правду, он был просто пьян, хотя и выпил всего стакан пива, — его опьянение было куда опаснее, чем от алкоголя.

Глава 43

По вторникам и пятницам преподаватели проводили все утро в «Амитрано», разбирая работы учеников. Во Франции художник зарабатывает очень мало, если не пишет портретов и не пользуется покровительством богатых американцев; известные мастера рады увеличить свои доходы, проводя два-три часа в неделю в одной из многочисленных студий, где обучают живописи. По вторникам в «Амитрано» приходил Мишель Роллен. Это был пожилой человек с седой бородой и румяными щеками, который украсил декоративными панно немало правительственных зданий, — они служили отличной мишенью для острословия его учеников. Последователь Энгра, он не признавал новых течений в искусстве и желчно обзывал Мане, Дега, Моне и Сислея tas de farceurs[46], однако был отличным педагогом, умел деликатно направить ученика и поднять в нем дух. И наоборот, с Фуане, приходившим в студию по пятницам, работать было очень нелегко. Маленький, сморщенный человечек с гнилыми зубами и желтушной кожей, косматой седой бородой и сверкающими от бешенства глазами, он тонким голосом высмеивал своих учеников. Когда-то его картины приобрел Люксембургский музей, и в двадцать пять лет ему сулили блестящее будущее, но в нем покоряла свежесть молодости, а не своеобразие истинного дарования, и в течение последующих двадцати лет он лишь копировал пейзаж, принесший ему раннюю славу. Когда его обвиняли в том, что он повторяется, Фуане отвечал:

— Коро всю жизнь писал одно и то же. Почему мне нельзя?

Он завидовал чужому успеху и питал особую, личную неприязнь к импрессионистам, потому что объяснял свою неудавшуюся судьбу модой на их картины, от которых обезумела эта sale bete[47] — публика. Добродушное презрение Мишеля Роллена, называвшего импрессионистов мошенниками, вызывало у него поток брани, в котором crapule [подлец (фр.)] и canaille [сволочь (фр.)] были отнюдь не самыми сильными выражениями; ему доставляло удовольствие поносить их частную жизнь и, с ядовитым юмором кощунствуя и смакуя непристойные подробности, подвергать сомнению их законнорожденность и чистоту их брака; он пользовался восточными образами и чисто восточными преувеличениями, чтобы разукрасить свой похабный пасквиль. Не старался он скрыть и своего презрения к ученикам, чьи работы попадали к нему на отзыв. Они же его ненавидели и боялись; женщин его грубые издевательства часто доводили до слез, что в свою очередь вызывало у него только насмешки. Однако он продолжал работать в студии, несмотря на протесты тех, кто был больно обижен его нападками, потому что справедливо считался одним из лучших преподавателей в Париже. Иногда бывший натурщик, содержавший теперь «Амитрано», пытался его утихомирить, но тут же смолкал под градом яростных оскорблений художника и переходил к униженным извинениям.

Филип сначала столкнулся с Фуане. Когда он пришел, мэтр уже был в студии и обходил мольберт за мольбертом в сопровождении massiere — миссис Оттер, которая поясняла его замечания тем, кто не знал французского языка. Сидевшая рядом с Филипом Фанни Прайс лихорадочно работала. Лицо ее позеленело от волнения, и она то и дело вытирала руки об халат — у нее ладони вспотели от страха. Вдруг она повернулась к Филипу и бросила на него взгляд, пытаясь скрыть свою тревогу сердитой гримасой.

— Как по-вашему, хорошо? — спросила она, кивком показав на свой рисунок.

Филип встал и поглядел на ее работу. Он поразился: у нее, видно, совсем не было глазомера — рисунок был совершенно лишен пропорций.

— Я хотел бы рисовать хоть наполовину так хорошо, — сказал он.

— Ну, это невозможно, вы только начинаете учиться, трудно было бы ожидать, чтобы вы рисовали так, как я, согласитесь! Ведь я здесь уже два года.

Филип не мог понять Фанни Прайс; самомнение у нее было чудовищное. Филип заметил, что в студии ее терпеть не могут. Да и неудивительно: она делала все, чтобы нажить себе врагов.

— Я жаловалась миссис

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату