После артиллерийской подготовки пехота, спотыкаясь, побежала вперед между скал и колючих кустов. У Джеймса саднило горло и звенело в ушах, во рту и ноздрях стоял вкус и запах черного пороха. Руки, обожженные и почерневшие от копоти, дрожали. Он вытянул их, пошевелил пальцами — пока все на месте.
Лиссабон смердел. Город являл собой смешение всяческой мерзости — от нищих оборванцев до процессий кривляк папистов. На улицах было так грязно, что священники, словно женщины, приподнимали полы сутан, обнажая бледные волосатые лодыжки. Парни в синих мундирах бродили по нечищеным мостовым, пили, орали песни, и чувство превосходства росло в них с каждым часом: пуговицы на их мундирах сверкали, на ногах крепкие добротные башмаки с черными полугетрами, хлеба и пива — вдоволь. Эти молодцы знали, чего хотят, и гордились собой — а как же, они ведь выпроводили французов.
Вскоре пришел приказ выступать на Саламанку. Пехота могла отправиться напрямик, артиллерии и коннице приходилось идти кружным путем, по более проходимым дорогам.
Весь их расчет двигался вместе: фейерверкер, сержант Пай, и его подчиненные: второй номер Джеймс (он все еще считался необстрелянным новичком), ему полагалось чистить ствол банником, заряжающий — бывалый вояка по имени Стивенсон и замковый — детина со шрамом на щеке и выбитыми с той же стороны зубами. Пятым был молчаливый малый со сломанным носом, этот отвечал за запал заряда и поджигал фитиль. Они шагали по бокам своей пушечной запряжки, вслед за красным потоком кавалерии и впереди обозов с боеприпасами и фуражом. К полудню все впятером укладывались вповалку в тени орудия, спасаясь от слепящего солнца.
Путь оказался и правда кружной. Сначала шли на восток вдоль заболоченной долины, покрытой буйной растительностью, по размытым дорогам, поросшим высоким, шелестящим на ветру тростником, потом повернули на север. Началась гористая, каменистая местность. Так война стала для Джеймса вечным перетаскиванием громоздкого орудия по всяческому бездорожью и в любую погоду. Армия, как гигантское членистое существо, то растягивалась, то сжималась, рассыпалась на части и вновь собиралась воедино.
Наступил октябрь, а их пятерка вместе с четырьмя лошадьми все еще тянула по равнине девятифунтовую пушку, глотая пыль, поднимаемую колесами и стоптанными башмаками. Они врастали в склоны холмов, удерживая пушку весом собственных тел. Форсировали реки, сложив одежду на передок орудия. Каменистый край был беспощаден. Они спотыкались, то и дело толкали лафет и чертыхались.
Лошади отощали, одна из них пала, и номер третий, в прежней жизни бывший мясником, разделал тушу. Они досыта наелись, а оставшееся мясо нарезали полосками и, туго скатав, взяли с собой. На замену раздобыли испанскую лошадь — отняли у крестьянина. Тот шумно протестовал, угрожая им серпом, а когда его оттолкнули, продолжал бросаться на них с криками, пока не получил удар штыком и не смолк.
— Я его предупреждал, — сказал Пай, вытирая клинок о траву.
Никто не мог позволить себе лишиться лошади. Даже такой нищий крестьянин, как этот испанец. Он надеялся собрать добрый урожай, а без лошади мог рассчитывать лишь на жалкие крохи и голодную смерть. Крестьянин вместе со всей семьей и так уже стоял на пороге гибели. Пай просто шире приоткрыл эту дверь и втолкнул его туда.
Джеймс попробовал заговорить с кобылой по-испански. Смешно, он и знал-то одни ругательства да еще умел потребовать пива, а все же звуки знакомого языка ее, казалось, успокоили. Она глядела на него темными, как дикая слива, глазами и тыкалась мордой, похожей на ивовую плетенку, обтянутую старым, потертым бархатом.
Прохладной осенней ночью в Эстремадуре Джеймс устроился под орудием и погрузился в забытье. Он заткнул уши мхом, чтобы отгородиться от города и лагеря, от звуков музыки, любви и драк. Ему снилось, что пушка — его мать, он ее детеныш, а сержант Пай и остальные трое — его несчастные однопометники.
Уже настала зима, а их отряд так и не добрался еще до этой, Саламандры, что ли, города-ящерицы. Кажется, к этому времени они снова шли на восток по поросшей сухим кустарником пустыне. Джеймс не мог уразуметь смысла всех этих поворотов и зигзагов. Когда они наконец дошли, город был пуст.
Местные жители попрятали скот и провизию, только этим можно было объяснить пустые склады, скотобойни, амбары, дворы. Солдаты хватали и поедали все, что попадало под руку, и все равно их постоянно мучил голод.
Как-то за полдень отряд Джеймса прочесывал небольшую дубовую рощу в надежде обнаружить спрятанных овец, коров или, на худой конец, добыть дичи. Ничто не предвещало удачи, но голод гнал их вперед. В редкой, высохшей рощице не было слышно птичьих голосов, даже горлицы не ворковали. Солдаты закоченели, изо рта валил пар. Они шли в горестном молчании, лишь сухие листья шуршали под ногами. Пай собрался было открыть рот и сорвать на досаду на подчиненных, как вдруг раздался топот и шумное сопение. Развернувшись, Джеймс увидел, что по склону прямо на них несется кабан. Пай торопливо зарядил мушкет. Выстрел разнес щетинистую морду, превратив ее в кровавое месиво, но полумертвый зверь по инерции бежал прямо на них. Джеймс увернулся, Пай отскочил в сторону, остальные разбежались. Кабан, уже почти мертвый, ударился о ствол и остановился, подогнув передние ноги. Солдаты молча глядели на него. Спустя несколько мгновений зверь захрипел и повалился на бок, пуская кровавые пузыри. Воцарилась тишина, и Джеймс захохотал от облегчения, в первый раз за долгое время тугой узел у него внутри немного ослабел. Нынче вечером они наедятся до отвала.
— Яблочек ни у кого нет? — спросил сержант Пай. — Соус бы сделали.
— Яиц бы, — сказал Джеймс, — яичницы с беконом.
Он присел на корточки возле мертвого зверя и заметил набухшие, покрасневшие соски.
— Это свинья. И поросята где-то рядом. — Джеймс поднялся на ноги. — Слушайте.
Было очень холодно. Смеркалось. Они постояли в тишине. Звук был очень высоким, почти неслышным — попискивание тоненькое, слабое, вроде писка летучей мыши. Джеймс поднял руку и махнул остальным, призывая следовать за ним. На полпути к вершине холма обнаружилось логово, вырытое между корнями деревьев, а в нем выводок. Полдюжины поросят маленькими глазками смотрели на людей. Крепенькие, вскормленные молоком и желудями, они сонно помаргивали светлыми ресничками. Джеймс нагнулся