— Есть лекарь у него? — спросил князь Пронский посланного. — Кто?
— Царский лекарь Стефан Симон! — ответил посланный. — Боярин дюже мучился… теперь полегчало.
— Кто же это его саданул?
— Неведомо. Андрюшка-кучер сказывал, чужеземец какой-то: боярин-де в кулачный бой хотел вступить…
— Чужеземец ранил? — спросил князь. — А ведомо — кто?
Холоп отрицательно покачал головой.
— Хорошо, ступай, скажи боярину, скоро буду! — и, не поклонившись домочадцам, князь вышел в свои покои.
Глава 12
ЗаговорВ маленькой каморочке Ефрема было тихо; наступавшие сумерки чуть пробивались сквозь крошечное оконце и едва освещали сгорбленную фигуру старика над столом.
— Ефрем! Ефрем! — окликнул его кто-то шепотом в щелку двери. — Ты здесь?
— Здесь, что надоть? — слабым голосом ответил старик.
— Обедать чего не идешь? Остыло, поди, все.
— Я не хочу есть. Да кто тут? Входи, что ль!
— Попритчилось что? — прошмыгнув в дверь и садясь на лавку, спросил Васька Кривой. — Разве что случилось? Князинька-то чернее тучи пришел и уж пил, уж пил, куда только в него лезло? От Черкасского князя пришли звать. Сказывают, ранили…
При последних словах Ефрем поднял взор на говорившего.
— Так боярина, говоришь, дома нет? — оживившись, спросил он. — Ушел? А не сказывал, когда вернется?
— Велел вечерять в угловой комнате готовить… Одному, чтобы плясуны и песенники были.
— Пропала моя головушка! — схватившись обеими руками за волосы, проговорил с надрывом Ефрем.
— Что так? Да говори, дед, в чем дело? Может, каким ни на есть советом и помогу тебе.
— Где уж мне помочь? Пропал, совсем пропал!
— Да ты расскажи. Знаешь, чай, что Васька Кривой — не ворог тебе? Рассказывай! Ты Ваську из беды вызволил, может, и он тебе на что-либо пригодится.
— Нет, Васенька, никому беде моей не помочь, супротив боярина никому не пойти! — и слезы потекли по морщинистым щекам ключника.
— И упрям же ты, как погляжу! — покрутил головой Васька. — Ну отчего же не сказать? Хуже от того не будет. Нет? Ну, так и говори.
— Срамотно.
— Эвона! Меня-то срамотно? Да нешто я видов не видал? И что ты, старик богобоязненный, грамотного наделать мог?
— Видно, прогневил я Бога!
— Ну, да ладно, будет уж причитать, сказывай, знай! Или забыл, что князиньку я часом веселю, а часом и душой смущаю? Сегодня за обедом он смеется, зубы скалит, а я ему шасть на всю комнату: «Марья, мол, глазастая, удавилась». Он побелел весь, да как зарычит на меня!..
— А вправду Марья удавилась? — спросил Ефрем.
— Вправду. Утром по обедне! Взяла веревку и на крюке печном и удавилась. Дура-баба, известно! Онамеднись боярин-князинька ее, хамку, к себе в угловую звал… а сегодня она удавилась. Известно, хамка.
— Что ж, Васька, — глухо спросил старик, — по-твоему, у хамки и души нет?
— Известно — пар! — презрительно ответил Васька.
— А ты сам-то — не хамово отродье?
— Я-то? — гордо закинув лысую голову, проговорил Васька. — Я-то не весь хам; почитай и во мне боярская кровь течет, да еще какая: Ромодановская-Стародубская!..
Ефрем невольно улыбнулся этому смешному самозванству; он часто слышал, что Васька считал себя побочным сыном боярина Ромодановского, но плохо верил этому, потому что уж очень безобразен был «отпрыск» Ромодановских…
— Ты не смотри, что у меня глаз кривой да плешь во всю Красную площадь, — обидчиво заметил Васька. — В молодости девки на меня во как заглядывались!.. Ну, а как же ты-то? Не скажешь, какая кручина?
— Да что ты, словно банный лист к мокрому месту пристал? Ну, князь Аришку в угловую комнату зовет повечеру, — хриплым, надорванным шепотом докончил Ефрем.
Васька так и остался с открытым ртом и только моргал своим единым глазом.
— Арину Федосеевну… зовет? — наконец прошептал он. — Почему ж ее? Или… люба?
— Давно зубы точит, да, вишь, мою старость жалел, ирод! — криво усмехнулся Ефрем.
— Провинился ты чем либо?
— Провинился, провинился тем, что чуточку душу живую пожалел. Слушай, Васька! — вдруг, освирепев, обратился старик к Кривому. — Заодно погибать! Хоть и ты, и я пособники были его богомерзким деяниям, за то, видно, и наказует меня Бог, да не хочу, я, чтобы, меня погубя, он безвинную душу сгубил… До сей поры, кроме него да меня, раба смрадного, никто не знал, что в подземелье у него томится княжна польская! И вот за то, что я много открыл ей, он казнит меня казнью лютою: Аринушку мою, голубку чистую, погубить хочет, злодей. Крепился, лютый, до сей поры заслуги моей ради… а теперь… теперь… — Голос старика оборвался, и он рукавом кафтана вытер свои слезы.
— Мало ему девок свободных по Москве гуляет? — злобно спросил Васька.
— Чистую, знать, захотел.
— Арина Федосеевна не пойдет на то волею.
— Силком поволокут; нешто спрашивать станут?
Старик поник головой, а Васька задумчиво устремил свой кривой глаз на оконце.
Зимние сумерки уже давно окутали землю; на улицах трудно было различать друг друга, и все торопились скорее скрыться в дома, где уже зажигали огни и было тепло.
В доме князя Пронского было темно, как в могиле. Домочадцы разбрелись по своим комнатам, кто— спал после обеда и до ужина, кто тихо вполголоса беседовал с кем-нибудь, а кто сидел пригорюнившись…
Дворня, зная, что боярин ходит мрачнее тучи, приуныла, и уже не слышно было разудалых песен.
Младший ключник Егорка, рослый парень, искал Ефрема, но, узнав от его внучки Ариши, что тот у себя в светелке молится Богу, побоялся нарушить покой старика. Все в доме знали, что, когда дедушка Ефрем молится у себя в светелке, его нельзя тревожить и что, верно, приключилось в доме что-нибудь особенное, злое и жестокое.
— А знаешь, дед, что я придумал?.. — нарушил наконец молчание Васька, обращаясь к Ефрему.
— Что? — безучастно спросил Ефрем.
— Поезжай-ка ты к боярыне Хитрово. — Знаешь, чай? Да скажи ей про все, про это — про Арину Федосеевну и все прочее…
Ефрем усмехнулся.
— Думаешь, она его проделок не знает? Все знает и все покрывает.
— И про полячку знает?
— А кто ж их разберет? Должно быть, знает.
— Я так смекаю— не знает она. Потому, это— не девка-холопка, эта княжеского рода сама будет, значит, супротивница, а боярыня ревнива и себялюбива; гордости ей к холопкам не будет, а к княжне заговорит. И это князинька беспременно смекнул и про княжну польскую ни словечка не молвил.
— А ежели молвил?
— Ну, что ж? Двум смертям не бывать, одной не миновать. Если он молвил, не сносить тебе седой головы, а если