Прозрачной звездной ночью, когда капитан стоял на вахте в штурманской рубке и все еще находился под впечатлением разговора с «обнаженной» Дарьюшкой и беспрестанно курил трубку, попыхивая ароматным табаком, вдруг раздался голос:
— Можно войти?
В дверях рубки стояла Дарьюшка.
— Милости прошу, — приветил капитан и подал гостье свой стул с высоким сиденьем. Но Дарьюшка не села, подошла к штурманскому колесу, остановилась возле рулевого и, мило улыбаясь, проговорила:
— Мой папаша спит сном праведника, и я убежала. Вы не сердитесь, пожалуйста, что я пришла сюда. Люди так редко встречаются и потому не знают друг друга. Насильники всегда вместе, а люди врозь, как звезды на небе.
Капитану неудобно было сказать что-нибудь откровенное в присутствии рулевого, и он промолчал, затягиваясь дымом.
— Знаете, что я подумала? — оглянулась Дарьюшка на капитана и, не ожидая ответа, промолвила: — России нужен добрый капитан, умный капитан. Чтоб он не был жандармом, а человеком и всех понимал. Разве такого капитана нет?
Капитан пожал плечами. «Такого капитана, пожалуй, нет, — подумал. — Есть особа императорского величества с рыжей бородкой в погонах полковника, но ведь не капитан же он России!»
У Манских порогов «Россия» развернулась и бросила якорь — ложился туман, успевший укутать в белый тулуп оба берега.
Капитан проводил Дарьюшку и долго потом сердился на себя, что не сумел сказать ничего путного страдающей Дарьюшке, которую он понимал, но не мог быть столь же откровенным.
Поздним утром Дарьюшка покинула пароход, и капитан почему-то постеснялся проститься с нею.
ЗАВЯЗЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
I
Знакомый Гимназический переулок города па Енисее; Дарьюшка его узнала и удивилась: какими судьбами занесло ее на извозчике в этот тихий переулок с деревянными домами, где три года назад бродила она с Аинной Юсковой в недозволенное для гимназисток время, после восьми часов вечера, и все-таки попалась однажды на глаза «классной кобыле», и та пристыдила Дарьюшку: «Вы же дочь почтенного родителя!»
Вот и главная улица — Воскресенская, прямая, как стрела, с плитчатыми тротуарами.
Цокают подковы. Горожане, экипажи, конные казаки. Солдаты, разночинцы, золотые купола собора.
Двухэтажный деревянный дом Михайлы Юскова — «енисейского миллионщика».
Старый слуга Ионыч, лысый, иссохшийся старик, раскланялся перед Елизаром Елизаровичем и его дочерью и послал человека наверх к хозяйке дома Евгении Сергеевне.
— Михайлыч жив-здоров? — спросил Елизар Елизарович.
— Недомогает Михайлыч. Недомогает. Семьдесят пять ноне стукнуло.
— Слава Христе. Дожить бы нам, — трубил Елизар Елизарович, помогая Аннушке раздеться.
Прибежала подруга Дарьюшки Аинна в нарядном синем платье, пахнущая духами и сквозным ветром. Целовала Дарьюшку в щеки, жаловалась на забывчивость подруги, а сама Дарьюшка, теряя связь с действительностью, напряженно прислушивалась к таинственному звону колокольчиков.
Звенят, звенят, звенят…
— Серебряные колокольчики, — тихо промолвила она, улыбаясь.
— Какие колокольчики, Даша? — не поняла Аинна. Звенят, звенят, звенят…
И потом в городской больнице, куда определил Дарьюшку отец «согласно особому предписанию ротмистра Толокнянникова», Дарьюшка все еще слушала малиновые перезвоны, и дед Юсков долбил: «Слышь, Даша, как вызванивает нашенская «малинушка»? Или приходил отец в английской поддевке, глядел на нее тускло, медвежьей тяжестью, словно хотел раздавить непутевую дочь, и, уходя, показывал ей свои массивные золотые часы на платиновой цепочке с драгоценными камнями, и часы пели, мерно и ласково вызванивая: «Боже, царя храни…»
По настоянию Елизара Елизаровича и не без денежной подмазки Дарьюшку поместили в отдельную палату психиатрической больницы со строжайшим условием, чтоб ни единая душа не знала о ее пребывании в больнице, кроме указанных лиц: Аинны Юсковой и Евгении Сергеевны, которые обещали наведываться к больной.
Противные лекарства, порошки и микстуры, два окна с решетками, железная кровать, привинченная к полу, и толстая дверь на замке: арестантка!..
Дни менялись; жизнь плелась все та же — постылая, без веселинки и просвета в тучах.
Ночь…
От вековечной тьмы самодержавия, от безысходной нищеты людской, от кандальных перезвонов на этапных трактах; в городах, среди людей фабричных, заводских, среди господ в богатых особняках, на редких сходках в деревнях и селах — везде и всюду люди чего-то ждали, какой-то перемены, только бы не жить в такой стылости, от которой сатанел дух и мертвела память, роняя в забвение годы и саму жизнь.
Доколе же?..
Одни говорили — грядет день, и свершится чудо: русские армии разобьют войска вероломного Вильгельма с его союзниками, и тогда настанет мир и благодать господня; «возрадуемся, братия, и воздвигнем крест на святой Софии!» Да никто не верил в такую благодать. Русские армии терпели поражения; калеки на костылях, возвращаясь домой в рваных солдатских шинелях, продуваемых ветром, люто проклинали войну, грабиловку богатых, тьму нищих и обездоленных, пророчествовали, что не сегодня-завтра солдатня повернет штыки, смахнет престол, и начнется революция.
А пока…
Знай не зевай — мошну набивай; лопатой греби деньги.
Все тлен и разминка на полпути — одно золото вечно. Золото как кровь: выцеди и пиши сам себе заупокойный листок; староверческую домовину заказывай, чтоб не на казенный счет похоронили с православным попом.
Рви глотку ближнему, да помни: если до смерти не уходишь ближнего, то, не ровен час, поверженный наберет силу и тебе глотку перехватит.
Хочешь жить — умей крутиться.
Войдя в дом ближнего и обдери его, как дальнего: не внакладе будешь.
Языком можешь ужалить, капиталом насмерть прихлопнуть.
Совесть — для простаков; невод — для дураков. Не будь дураком и простаком — кадило раздуешь.
Своя рубаха ближе к телу; а еще лучше — если содрать рубаху с ближнего; в двух рубахах теплее.
Заповедей много; жизнь — короткая…
Родная кровь до той поры родная — покуда твое тело греет; если от крови ни тепла, ни прибыли, то это не твоя — чужая кровь…
Елизар Елизарович так и поступил. Не покорилась Дарьюшка, не стала опорою в деле — определил в сумасшедший дом и спину выпрямил — лишний груз сбросил с плеч.
Про Дуню не вспоминал. Мало ли пустоши растет на земле? Даже собственную бороду приходится стричь ножницами, а вот иные начисто бреют: лишнее, никчемное. Не вышло с дочерями — повезло в деле. Самого господина Востротина — миллионщика — обжал на сто тридцать семь тысяч золотых в довоенном курсе. Копейка в копейку. К титьке и не прикладывался, а грудь высосал, и господин Востротин, хоть и мастак в деле, с заморцами лапа в лапу, и то чуть на стену не полез. «Хищник», — только и сказал.
Мало того, Елизар Елизарович обжал томского миллионщика Саханова — опередил в сделке с англичанами: вступил пайщиком в Русско-Азиатское объединение, прибирающее к рукам рудные месторождения Сибири. Еще год-два, и Елизар Елизарович, не без англо-американской помощи, перехватит горло и золотопромышленнику Иваницкому: англичане давно приглядываются к его руднику Сарале: не рудник — златые горы.
Само собой — торговля…
За минувший год навигации — из Красноярска по Енисею, а там — морями и океанами — вывезли
