— Ты хочешь, чтобы я ее надела?
— Конечно.
— Она с меня сползает.
— Затянешь ремнем. Дай я тебе помогу. Какая ты тоненькая, прелесть. «Во французском вкусе», — сказала бы мама. А у меня такие толстые икры. Сдохнуть можно. Боженька, какая ты шикарная! Бабочку подними чуть выше. Как ты собрала волосы? Это же старомодно. Видела, как уложены у мамы? Разве это шпильки? Ужас! Вот же в столике и шпильки, и гребни, и всякая всячина. От английской мисс остались. Если бы ты ее видела! Вроде нашей классной кобылы. Точь-в-точь. Шикарно! С ума сойдут все офицеры, ей-богу. Зажмурься, спрысну немножко. Это же французские духи. Чудесно! Тра-ля-ля, тра-ля-ля, — приплясывала Аинна, увлекая за собой Дарьюшку.
Сестры Терские, чопорно надутые, вышколенные, замкнутые в бархатные платья, отделанные стеклярусом, с драгоценностями на руках и в ушах, одинаково русые, прямоносые, приняли Дарьюшку придирчиво, взыскательно и не разговорились.
— Пойдемте же, гости собираются! Тра-ля-ля, — плескалась Аинна, не в состоянии присесть хотя бы на минутку.
V
В малом приемном зале, разбившись по кучкам, знатные люди города перемалывали свежие новости.
Высокий и прямой Востротин в черном фраке, всегда подтянутый и нестареющий блондин, как бы напоминающий своим видом, что он настоящий джентльмен, слушал говорливого и чем-то перепуганного Петра Ивановича Гада-лова. Возле них терся коротконогий, неуклюжий Чевелев, и голова его, круглая, с проплешинами от висков, туго вращалась на прямых плечах. Пятеро или шестеро сгрудились под аркой у входа в большой зал. За круглым столиком, уминая мягкий диван, трубил архиерей енисейской епархии Никон, чернобородый здоровяк, смахивающий на турка: до того он был черняв, горбонос, и борода кудрявилась, как у Елизара Елизаровича. Смазанные бриллиантином волосы блестели, как смола. Рядом с ним белобрысый, лобастый, жилистый, словно скрученный из пеньковых веревок, в клетчатом пиджаке, не по ритуалу вечерних приемов, в белой рубашке, расстегнутой чуть не до пупа, в остроносых лакированных штиблетах Сэмуэлл Четтерсворт — Серый черт, окуривающий сигарным дымом турецкую бороду его преосвященства.
В глубине комнаты, в полумраке, утопая до лысины в красном кожаном кресле, спокойно дремал хозяин Михайла Михайлович, а возле него — Акут Тао Саямо, японский коммерсант, поставляющий Сибирскому акционерному обществу пароходства, промышленности и торговли китайские и японские шелка, сиамские платки, вышитые золотом, не линяющие от стирки, шерстяные ткани, одинаковые с лица в с изнанки, фарфоровые сервизы и электрооборудование и даже перламутровые пуговки, а заодно собирающий с японской обстоятельностью сведения, ничего общего не имеющие с коммерцией. Человек он был ничем не выдающийся, с приплюснутым носом, как бы раздавленным роговыми очками.
Со стариком Юсковым он охотно молчал, сцепив на животе пухлые руки, ожидая господ офицеров из гарнизона:
— Какие-то будут новости!..
Старая дева, сестра Евгении Сергеевны, скучающая петербургская дама, охотно приняла племянницу с ее подружками и сразу же выплеснула собственную горечь:
— Я будто предчувствовала, девочки, что никогда уже не встречусь с императрицей. Она меня благословила в дорогу и прослезилась. Такое горе! Кто бы мог подумать!! Боже! Как жить России без царя?! Это же вопиющее францужество!
Аинна подсела к тетушке на подлокотник кресла и, скрестив свои сильные ноги в шагреневых ботинках, спросила:
— Она же немка, императрица?
— Да что ты, милая! Православная.
— Немка. Все знают. Потому и в заговоре была с немцами. И генерал Сухомлинов, и все там генералы из генштаба — чистые предатели, а императрица покрывала их своим шлейфом. Дядя Сергей говорил.
— У моего братца дикая фантазия! Он всегда всех поражал своей фантазией. Никто не знает, что он придумает завтра.
— Разве Распутина придумали?
— Аинна!
— А что?! Пьяница, развратник — и вдруг «святой отец», бык гималайский, и он их там всех: императрицу и княгинь…
— Аинна! — заткнула тетушка уши. — Я тебя предупреждала!
— Что тут особенного, тетушка! Вся Россия, весь мир возмущен развратом, каким жили царственные особы. Вчера читала в газете про похождения царицы с Григорием Распутиным…
— Оставь, оставь, пожалуйста! Слушать не хочу про газеты. Это же мразь, пачкотня! Через газеты революция произошла. Уволь, уволь, пожалуйста! Сколько раз говорили его величеству, что все газеты надо держать в одной руке. И не было бы смуты. Может, это Временное додумается схватить все газеты и все партии в одну руку — тогда оно удержится. Если не успеет схватить, партии перервут друг другу горло, и верх возьмет та партия, какая будет беспощаднее. Сам князь Львов говорил так. А он — политик! Газеты! Дурно, дурно, Аинна. Ты забыла меня познакомить со своей однофамилицей. Как вас, милая?
— Дарья.
— Очень мило. Какая вы бледненькая. Слышала, слышала. Поправляйтесь. Я вот приехала к ним и чувствую себя дурно, хоть в лазарет ложись. И глушь, глушь… Вот покончат с революцией, и я возьму вас всех в Санкт-Петербург.
— В Петроград, тетя.
— Для меня будет всегда только Санкт-Петербург, как его нарекли от первого камня, от первой сваи, вбитой великим Петром, милая.
Аинна прыснула в ладонь.
VI
Ионыч возвестил: пожаловал атаман Енисейского казачьего войска Сотников со свитою.
И вот он, атаман, с пожилыми и молодыми сотниками и есаулами, но Дарьюшка видела только одного: есаула Потылицына, подтянутого, застегнутого на все пуговицы, длинноногого аиста, который даже во сне преследует ее. «Как я его ненавижу, боже!»
— Твой кавалер, — есаул, — сказала Аинна.
— Мой?!
— Как он о тебе заботился! А ты хоть бы раз спросила о нем. Что ты такая? Он интересный.
— Я его ненавижу! Мучитель, насильник!.. — процедила сквозь зубы Дарьюшка. — Если бы я знала, что ты от него приносила подарки…
— За подарки благодарят, кажется?
— Я бы от него и жизнь не приняла в подарок!
— Вот это здорово, — удивилась Аинна. — За что ты на него так ополчилась?
— Если бы тебя папаша отдал такому вот страусу в придачу к мельнице, ты бы обрадовалась?
— В придачу к мельнице?
И еще одна свита военных: командир 6-й Сибирской стрелковой запасной бригады
