Особо упорствующих, хитрых, запрятавших хлеб в ямы, держали в ревкомах. Жарили железную печку до красных щек, а мужики сидели в шубах, в полном зимнем снаряжении.
«Хлебушко выпаривают», — кряхтели неподатливые.
VII
Председатель ревкома Мамонт Головня с помощником из фронтовиков, Аркадием Зыряном, оба с револьверами, в одних нательных рубахах, тоже парятся в большом крестовом доме со связью, где недавно была школа. Сейчас в доме ревком.
Головня предупредил: кто снимет шубу, тот, значит, согласен вывезти хлеб немедленно с участием ревкомовцев.
Дружинник Васюха Трубин беспрестанно подкладывает березовые дрова в железную печку.
Время за полночь. И ревкомовцы и мужики до того наговорились, что глотки пересохли. Опять-таки, воды ни капли. «Сознательность без воды скорее проснется», — предупредил Головин.
— О, господи! — стонет один, ворочаясь на полу и вытирая рукавом шубы пот. — Подумай, Мамонт Петрович, што ты выкомариваешь? Ежли умом раскинуть — супротив власти прешь. Как сказано в декрете? Слабода. А ты нас жаришь в шубах. Это как понимать? Слабода?
Головня лежит грудью на столетне, дремлет. Пригляделся, зевнул:
— Лалетин? На свободу потянуло? Хлеб гноишь в ямах, и тебе же свободы надо? Хрена с редькой не хошь?
— Ты меня хреном не потчуй, сам жри, — бурчит Лалетин и поворачивается спиною к Головне.
Поднимает голову сивобородый старик тополевец:
— Сказывали на митинге, што дадут народу дых перевести опосля царского прижима. А игде он, дых?
— Дых, Варфоломеюшка? Погоди, мы еще спросим, какой ты «дых» разносил по Белой Елани. Ты нам скажешь, где свиданки устраивал со святым Ананием…
— Не зрить вам, анчихристы, святого Анания!
— Узрим. Ты нам его сам покажешь. Старик свирепеет:
— Покажу ужо, покажу! Когда святой Ананий в геенну огненну ввергнет вас, анчихристы. Грядет день, грядет! И сказано: сойдет на землю праведник, яко спаситель, и будет в его руке метла и щит господний, чтоб анчихристов в геенну мести, а на щите слово божье нести.
— Жди, Варфоломеюшка, жди! Только штаны покрепче затяни, а то они у тебя спадут от страху, когда мы тебя со святым Ананием за бороды трясти будем. Под пятки выверяем!
Старик ругается в бороду и вклинивается меж двух мужиков. С одной стороны храпит Валявин, ему хоть бы хны! В шубе так в шубе, пар костей не ломит. Валявин сдюжит, абы не дать власти хлебушка — золота по теперешнему времени! С другой стороны свистит носом Сохатов, в дохе, жмон, какого свет не видывал: ни копейки, ни фунта красным.
Четверо мужиков, взопревших, сбившись в кучу у лавки, курят самосад, зло косясь на печку: спасу нет, жарища! Печку бы разворотить, что ли, беды не оберешься: Головня моментом спровадит в уезд, а там, конечно, в тюрьму. Вот если бы ушел Головня с Аркашкой, с дружинником можно было бы столковаться.
— Карасин-то, Петрович, окончательно выгорает, — замечает один из мужиков.
Головня покосился на жестяную лампу с закоптелым семилинейным стеклом: чадит… До утра не близко, а керосину в ревкоме больше нет, надо зажигать коптилку с конопляным маслом.
— Васюха!
Васюха Трубин, отвалив чубатую голову на косяк двери, залихватски всхрапывает. Мужики с завистью глядят на него: эх, кабы вот так же раздеться до нательной рубахи да растянуться на шубе — умирать не надо!
— Васюха, — лениво повторяет Головня, и в челюстях у него хрустит — позевоту мнет.
— Эко храпит…
— Как вроде воз тянет, якри его!
— Куда там! Не иначе с бабой милуется. Ишь как чмокает…
— Со своей бабой оно — шго! Без особого сугрева, — тянет басом порт-артурский герой, матрос первой статьи Егорша Вавилов. — Суседку бы прихватить, да которая потелесее, чтоб было за что держаться.
Мужики ржут.
Головня сам зажег коптилку. От обуглившегося фитиля лампы потянуло чадом.
— Эко вонища!
— Завсегда так от карасина с водой.
— Когда токмо поруха кончится?
— Довели Расею до ручки! Ворчат.
Ругаются беззлобно и устало.
Коптилка светит тускло, и само время кажется таким же тусклым и непроглядным.
Сгорают минуты, часы, жизнь. Коптят и сгорают…
Плохо с продразверсткой. В Белой Елани много хлеба, но попробуй взять его — попрятали, космачи! Еще с осени зарыли в ямы. Город требует: душа через перетягу — хлеба! А мужики уперлись — ни в какую…
Головня скрутил цигарку, задымил в обе ноздри.
Аркадий Зырян что-то бормочет во сне; на коленях у него револьвер — урядницкий.
Во второй половине дома слышится кашель. Там под замком упрятаны арестованные миллионщики и их подручные. А с другой стороны дома, там, где когда-то была урядницкая, а потом комната учительницы Дарьи Елизаровны, сидят сейчас под арестом зловредные старухи. И с ними Дарья.
Чадно…
VIII
Курят. Дремлют. Курят…
За трое суток сожгли три поленницы дров. Завтра Головня погонит всех этих упорствующих космачей в лес за дровами: пусть сами пилят, колют, подвезут к ревкому и сами потом жарятся.
С улицы донесся звон колокольчиков. Ближе, ближе… И замерли у ревкома.
— Кажись, Ольга с комиссаром, — сказал Головня, натягивая на себя рубаху из чертовой кожи; перетянулся ремнем с пряжкой; на ремне — револьвер в кобуре, на пряжке — двуглавый орел.
Кто-то постучался. Головня окликнул:
— Ольга?
— Она самая. Открывай!
Следом за приискательницей вошел человек в подборной черной дохе с поднятым воротником — лица не видно, за ним чрезвычайный комиссар по продовольствию Тимофей Прокопьевич в нагольном тулупе, а последним — Филимон Прокопьевич.
Мужики проснулись, отползли к стенам.
— Вас тут не сожрали волки? — спросила Ольга. — Что было! Что было! В жизни не переживала такого страха. Да вот пусть святой Ананий сам скажет. Покажи лицо, святой Ананий! Али боишься, что тебя сожрут?
— Святой Ананий? — вздыбил плечи Головня. — Едрит твою в кандибобер. Где он? Не врешь?
— Филимон Прокопьевич, скажи, где святой Аваний?
— Дык… вот святой Ананий, — показал Филя рукою в лохмашке, не выступая вперед.
Тимофей сбросил тулуп и сел на лавку. Он отчаянно устал, и руки как чугунные.
Головня подошел к человеку в черной дохе:
— В ревкоме тепло, сымай доху, гражданин! Гражданин ни звука — будто глух и нем.
— А ты, Мамонт Петрович, помоги святому Ананию раздеться; он же, мамоньки, чуть жив с перепугу! Филимон Прокопьевич куда-то вез его, а тут волки напали. Бомбами не отбились, истинный бог!
Головня бесцеремонно отвернул воротник дохи и ахнул:
— Есаул… Едрит свою в кандибобер. Сам есаул! Ваше высокоблагородие! А говоришь, снятой Ананий…
— Неужто есаул? — притворно всплеснула руками бедовая приискательница. — Ай, мамоньки! Ей-боженьки, есаул. А Филимон Прокопьевич говорит, что святой Ананий. И я поверила, дура! Или, может, не есаул, а? Мужики! Кто помнит есаула Потылицына?
Мужики, конечно, помнят, а матрос первой статьи Егорша Вавилов хорошо знал есаулова отца, атамана Потылицына.
— Тебя-то мы давно ищем, ваше высокоблагородие, — сказал есаулу Головня.
Ольга хохочет:
— А святого Анания не ищешь?
— Мы бы его сейчас за бороду потрясли! — пригрозил Головня;
