«О, господи! Доколе буду видеть экое! — поднялся Ной и долго сидел, прислонившись спиною к столбику, подпирающему второй ярус, откуда слышался мерный посвист спящего солдата. — Век будет видеться кровавое побоище! Хучь бы на малый срок замиренье вышло — дых перевести!»
Хоть бы на малый срок…
На другой день Ною столь же не повезло, как и в день минувший.
Где проходит совещание — неизвестно…
Побывал еще в одном стрелковом полку за Невою — такая же чересполосица: ни толку, ни понятия. А про дисциплину и говорить нечего — кто во что горазд! Не войско — цыганский табор.
А было ли в самом деле совещание? Куда уехали выборные командиры с полковником Дальчевским и начштаба Мотовиловым?..
III
В половине восьмого вечера притащился Ной со спецпоездом из Петрограда в Гатчину — злой до невозможности, наполненный, как река в половодье, мутностью.
Сумеет ли он удержать полк от восстания, когда казаки, да и солдаты, будто взбесились, раззуженные господами-говорунами?.. Ну, а если удержит полк, а в Гатчину припожалуют дивизии из Пскова? Тогда бывшие высокие благородия припомнят и бой под Пулковом, и генеральского коня, а заодно присовокупят комиссара — Бушлатную Революцию: «Ага, скажут, в одной упряжи с большевиками ходил? На веревку его!».
Не расстреляют и не зарубят — повесят на осине, как сказал комитетчик Павлов.
Но отступать ему некуда, да и поздно, одной линии надо держаться.
С улицы увидел, что одно из окон закрыто изнутри досками — ставень, что ли, сделал Санька? Второе светилось.
Постоял возле дома на углу переулка к станции. Темень. Небо затянуло серыми овчинами облаков, мороз чуточку сдал, как это всегда бывает перед снегом.
Прошел в обширную ограду, обнесенную каменной стеною, — ворот не было: кто-то из местных жителей утащил на дрова. Поднялся на высокое крыльцо — дверь на запоре. На стук вышел Санька.
— Возвернулся? Слава богу!
— Чего на запорах сидишь?
— Скажу потом.
Прошли просторную веранду с выбитыми стеклами в рамах, еще четыре пустынных и гулких комнаты, не пахнущие жильем, а тогда уже в обжитую, свою — теплом напахнуло и сосновыми щепами. Натасканы доски, ручная пилка на стуле, гвозди, молоток, топор, а на окне — сработанный Санькою ставень.
— Чудишь, что ли?
Санька в гимнастерке без ремня, разморенный теплом, убрал топор, пилку, доски. Сказал:
— От такой чудости, какая заварилась в полку, очень просто на небеси преставимся. Ага! Пущай теперь стреляют через доски!
— В кого стреляют?
— В твою башку сперва, потом в мою. — И, чтоб не манежить Ноя тайною, выложил: — Покель ты два дня был в Петрограде, тут такое дело развернулось, ого!.. По казармам вчерась плакаты появились против тебя. Три сорвал — покажу. А сегодня, когда чистил твово рыжего, подошел ко мне в конюшне казак из оренбургских. Молодой еще, из необстрелянных. Фамилию не назвал. Упредил: «Ты меня не видел, и я тебя тоже. Этот, — спрашивает, — генеральский конь?» — А я ему: «Этот, а что?» — «Председателя, значит?» — «Ну, председателя». Он помолчал, оглянулся и с хитростью так: «Стенька Разин, — грит, — казаков на бабу променял, а твой председатель — за генеральского жеребца продал большевикам весь полк». Ну, схватил его за грудки, а он заверещал, безусик: «Не бей, — бормочет, — скажу, что знаю. По мне, — говорит, — хрен с ним, с твоим красным хорунжем, на кого он нас променял. Домой бы живым уехать. А тут такое дело заваривают — на тот свет сыграешь. Скажу, — говорит, — по секрету: вчера ночью проходило тайное совещание доверенных казаков оренбургской сотни с офицерами, а у кого — неизвестно. Токо не в полку. Офицеры из Пскова приехали. На совещании, будто, решили: полк восстанет двадцать шестого, в субботу. А до восстания сговорились казаки-оренбуржцы прикончить председателя, а потом комитетчиков. А жребий вытянул хлопнуть его поручик Хомутов. Живет с оренбургскими в девятой казарме».
Одно к одному! Тучи метутся, метутся по небу, а все в одну сплываются!..
— Та-а-ак! Поручик Хомутов? Знаю его.
— Дык не признается же! А тот казачишка, который выдал, так-то вихлял: «Если, — говорит, — назовешь меня — в морду плюну: знать тебя не знаю, и никаких разговоров с тобой не имел».
Ной повесил шашку на гвоздь, вбитый над кроватью, где висел фронтовой карабин с побитой ложею, разделся, кося глазом на окно в переулок, еще не заставленное, а Санька показал сорванные с казарм плакаты на серой бумаге.
На одном из них крупными буквами:
КАЗАКИ! КОНЬ РЫЖИЙ — ПРЕДАТЕЛЬ! ПРОДАЛ ВАС БОЛЬШЕВИКАМ ЗА ЧЕЧЕВИЧНУЮ ПОХЛЕБКУ, ЗА ГЕНЕРАЛЬСКОГО КОНЯ, ЗА ДОЛЖНОСТЬ КОМАНДИРА ПОЛКА! СМЕРТЬ ПРЕДАТЕЛЮ КАЗАЧЕСТВА!»На втором такими же буквами:
«ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПОЛКОВОГО КОМИТЕТА — ТАЙНЫЙ АГЕНТ ВЧК! БОЙКОТИРУЙТЕ РЫЖУЮ СВОЛОЧЬ!»Третий, совсем свеженький, и еще злее…
У Ноя от этих плакатов морозом подрало по спине, даже в затылке боль появилась.
Значит, все было разыграно, как по нотам. Начальник канцелярии Дарлай-Назаров не сказал, где проходило совещание, и кто вызывал — ищи ветра в поле!..
— Разве не был на совещании? — спросил Санька.
Ной поведал, как над ним «подшутил» Дарлай-Назаров, но…
— Не напрасно съездил. Побывал в двух полках за Невой. Разузнал кое-что.
Санька навострил уши:
— Ну и как? Сготовились там к восстанию?
Ной чуток подумал. Санька есть Санька, да и комитетчикам не скажешь про разговор с фельдфебелем Коршуновым.
— Сготовились. Только в обратную сторону. За день разделаются.
У Саньки рот раскрылся:
— Дык что же это, а? На стребленье полк толкают?
— Бывшим благородиям не жалко наших голов. Спыток — не убыток. Не свои головы сложить.
— Эва-ан ка-ак! До чего же хитрущие, серые, а?!
— Наторели жар загребать чужими руками. Пускай своими попробуют.
— Ох, и голова у тебя, Ной Васильевич!
— Варит еще, чтоб серые на
