— У большевиков, што ль, справедливость сыскал? — огрызнулся Терехов, зачерпнув горсть снега и прикладывая ко лбу.
— А что большевики? Миллионщики или кровопивцы?
— Ной Васильевич, она — живая! — крикнул Санька.
— Кто живой!
— Да батальонщица. Ей-бо, живая! Это ж та самая пулеметчица, которая была…
— Не болтай лишку! — оборвал Ной Саньку. И казакам: — Стал быть, изгальство учинили?
— Не было изгальства, — отверг Григорий Петюхин. — Ты бы хоть выслушал нас. Эта стерва, — кивнул на батальонщицу, — двенадцать казаков из взвода убила. Мало, да? Мало? И мово брата, Василья, пристрелила из карабина. Брата Кондратия Филипповича — Михайлу. Мало, да?
— Одна убила, что ли? Бой есть бой! А над этой почему особую казнь умыслили? Баба ведь она. За изгальство ответ держать будете. И за нарушение приказа.
Молчали.
— Гони их, Александра, до взвода Афанасия Мамалыгина, как арестованных. Передашь Мамалыгину мой приказ: доставить их на губу под строжайший арест. Ухари! Скажешь Мамалыгину, чтоб послал казаков подобрать пулеметы, убитых, а так и коней. Потом доглядывать будешь по всей позиции, чтоб не осталось чего.
— Трогайсь! — приказал Санька.
Терехов остервенело матюгнулся и пошел первым, подобрав свою папаху, за ним Григорий Петюхин и пожилой Саврасов — след в след.
II
Смертница готова была втиснуться в ствол дерева, уставившись на рыжебородого казака немигающими черными глазами.
Взгляды их встретились, словно накрепко затянули узел, — не развязать.
Один миг — всего один миг охватного, объемного взгляда. Белое лицо, словно из него выцедили всю кровь, чуть открытый рот с белеющими плотными зубами, трясущиеся губы и подбородок с ямочкой, маленький чуть вздернутый нос, большие, страхом насыщенные глаза, пряди волос по плечам до маленьких опавших грудей и напряженное дыхание.
Она вдруг сползла вниз, и руки ее безжизненно упали на снег. Но где же ее одежда? Ной глянул туда, сюда, побежал к плотному кустарнику — нашел! Схватил в охапку все, что валялось разбросанным, примчался, а пулеметчица ревет, ревет в голос, сотрясаясь всем телом. Бьется, бессвязно выкрикивая: «Не я! не я! не я! Убейте меня, убейте!..»
Снег таял на ее голом теле, оседая крупными каплями, волосы в снегу, спутались комом. Попытался надеть байковую рубаху, но батальонщица вцепилась ему в бороду, булькая невнятными словами, а глаза дикие, ошалелые. «Вот оно как после смертной казни отходят, господи! Хоть бы умом не тронулась. Беда! Не бросать же ее в таком положении».
— Да охолонись ты, дура! Охолонись! Или те не морозно кататься по снегу? Сгинешь, язва! Дуры вы, дуры! Из благородных барышень, должно. В Сибири такой дуры отродясь не сыщешь!
— Из Сибири я. Из Сибири! Только убейте поскорее!
— Ври! Ты Сибирь-то, поди, не нюхала, — миролюбиво оказал Ной, натягивая шинель на пулеметчицу, и потом затянул армейским ремнем — крючки все были вырваны. Из шапки вытряхнул снег, надел ей на голову, не заправив волосы. Сапоги настыли — холоднющие. Взялся оттирать ноги пулеметчицы — не сопротивляется, хлюпает носом. — Где ты бывала в Сибири? — спросил, чтобы пришла в себя поскорее. — В книгах, однако, читала про Сибирь?
— Я в Сибири родилась! Ах, да не все ли вам равно?!
— Где? — дрогнул Ной.
— В Минусинском уезде, на Амыле.
— Деревня какая?
— Белая Елань на Амыле. Там у нас тоже казаки. Каратузской станицы, Монской, Арбаты, Таштыпа… — совсем как малый ребенок лепетала бравая воительница.
— Господи прости. Я со станицы Таштып. Лебедь моя фамилия.
— Я в Таштып не раз ездила. У отца там кожевенный завод был.
— Экое! Один у нас завод — Юскова, миллионщика. Ты, стал быть, самого Юскова?
Ной слышал про миллионщика Юскова: «Чужое сожрет, свое сожрет, из-под себя сожрет и не поморщится».
Сказал:
— Ах ты, якри тя! Чего ж ты, дура, сразу не сказала, что ты сибирская, а не питерская? Экое! Знать, мильены папаши погнали тебя в батальон смерти?
— «Мильены»! Нету у меня мильенов, нету у меня папаши! — вздыбилась пулеметчица. — Есть душегуб, который терзал меня, как вот вы, казаки рыжие, зверь зверем. Если бы всех вас вместе с папашей под пулемет — узнали бы, какая я миллионщица. Боженька! Что ты меня не пристрелил?
— Ладно, ладно, не сопливься, — бурчал Ной. — Моли бога, что подоспел вовремя. Ну, чего? Вставай!
— Нога у меня подвернулась.
Батальонщица, поднявшись, зацепилась за какую-то корягу и сунулась лицом в снег. Ной подхватил ее на руки и вынес из леса.
— Сейчас на коне домчу тя, дуреха. Сейчас!
У старого вяза топтался юдин конь на привязи — рыжий конь хорунжего. Девица как глянула на коня, забилась на руках Ноя, вскрикивая:
— Конь рыжий! Конь рыжий! Пусти, пусти, пусти!
— Экое! Что тебе мой конь рыжий?
Девица выскользнула из рук, как щука, лопочет:
— Боженька! Боженька!
— Экая, господи прости! Я за войну на всех мастях поездил, язви ее в душу. Сколько коней хануло подо мной, а я…
Батальонщица пятилась, пятилась, запнулась о мертвое тело, отупело взглянула на отрубленную голову подруженьки и, ойкнув, раскинув руки, упала навзничь — лицом к небу. Ной подскочил к ней — глаза зажмурены, зубы стиснуты и — ни звука. Присев на колени, подсунул руку под спину, глядит в лицо, и как будто чем прожгло душу — понять не может.
— «Экое, а?! Ах ты, язва сибирская!
Стянул зубами шерстяную перчатку с руки, зачерпнул горсть снега и давай тереть лицо, чтоб очнулась. Нет, не приходит в себя. Не умерла ли? Давай потряхивать на левой руке, и девица протяжно охнула. Ну, слава Христе, живая! Конь остервенело бил копытами и, мотая головой, всхрапывал, тараща карие глаза на рыжебородого Ноя с ношей в руках.
III
Ной не сумел бы ответить даже на страшном суде: почему он, бывалый казак, повидавший тысячи смертей, жестоко рубивший врагов на позиции, вдруг размягчился, подобрал батальонщицу, и мало того, поехал с нею на коне не полем недавнего сражения, где еще были казаки, солдаты и матросы, подбиравшие оружие, раненых и убитых, ошкуривающие не остывших лошадей; он мчался с нею бездорожьем, чтоб никто не встретился, и, когда она пришла в себя от тряски, усадил ее впереди, придерживая одной рукой, и так подъехал к Гатчине.
— Куда ты меня?
— Домой везу.
— Боженька!
— То-то, боженька!
— Командирша наша… Юлия Михайловна… Мы были с нею у вас в понедельник. Помните? Она так уверилась, что ваш полк начнет восстание! И мы все верили ей. А вышло так страшно, жутко!.. Разгром!.. Полный разгром!.. — И, прижимаясь к Ною, пулеметчица взмолилась: — Не отдавайте меня матросам, ради бога!
— Тиха! Людностью едем. И так сколько кружил.
— Мне страшно! Страшно!
— Как не страшно, коль смерть на плечах сидит. Может, проскочим.
Батальонщица притихла, жмется к Ною. А вот и каменная ограда вокруг белого дома. Заехал в ворота, спешился, снял
