— Триста шомполов большевику! — приказал Коростылев. Никакой конь не сдюжил бы столько, и это знал, понятно, подхорунжий, но он исповедовал жестокость, и чуру не ведал.
Старый Зырян кричал мало — лицо втиснули в половицы. Моложавая жена Зыряна, Ланюшка, прорвалась на крыльцо, оборвала портупею на Коростылеве и глаза чуть не выткнула. Тот вырвался, отскочил в сторону и, выхватив маузер, выстрелил в грудь Ланюшки. Она скатилась с приступок вниз — не охнула.
А старого Зыряна все били и били мертвого, чтоб другим неповадно было хватать желтолампасников за штаны и стаскивать с коней. Бабы и мужики возле ревкома, стиснутые со всех сторон конными казаками, окаменело взирали на высокое начальство при оружии, которому дана власть творить казнь. С шомполов брызгами летела кровь на тех, кто прижат был к крыльцу. А небушко в этот момент над Белой Еланью было такое чистое, погожее, и светило солнышко!..
Начальник с милиционерами, староста Михайла Елизарович, отвернувшись от иссеченного до костей тела старого Зыряна, пряча глаза, отступили за спину подхорунжего, а он, этот мордастый подхорунжий Коростылев, уверенный в своей силе и власти, с маузером в руке, толстоногий, стоял в отдалении от экзекуторов, чтоб мундир его не забрызгали кровью, и, глядя сверху вниз в распахнутые ужасом глаза сельчан, ни о чем существенном не думал, кроме того, что дремучее отродье, разбалованное болтовней большевиков, надо образумить жестокостью, чтоб каждый почувствовал ребрами, как надо выполнять веления высшей власти, утверждающей в России демократию и гуманность.
— Пороть, пороть их надо! — приговаривал Коростылев, а у самого глаза вскипают, как молоко, на людей не смотрит, а куда-то вкось и ввысь. — Чтоб дух из них вон!
— Сдох большевик, — сказал носатый казачина, отсчитав свои полторы сотни ударов, а за ним и второй в последний раз свистнул шомполом. Обезображенное тело бросили вон с крыльца.
— Это для порядка! — подбил итог Коростылев, ткнул маузером на какого-то молодого мужика возле крыльца: — Ты! Есть твоя фамилия в списке в добровольческую армию?
Мужик молчал.
— Тебя спрашиваю? Ну? Под шомпола или в добровольческую армию?
— Ноги у меня нету. Деревянная. Вот она, глядите.
Коростылев не стал смотреть деревянную ногу — приказал старосте:
— Проверьте по списку каждого. Пригодных к службе — в сборню. Домой не отпускать. Сопротивляющихся — на крыльцо! Под шомпола!
Михайла Елизарыч с молодым писарем Фролом Лалетиным сошли вниз в толпу и проверили — набралось пятьдесят семь человек.
Под шомпола никто не лег.
Уразумели.
V
Прокопий Веденеевич долго не приходил в сознание. Старухи отпаивали его взваром каменного зверобоя, а взвар внутрь не шел — лился с кровью на подушку. Язык у старика был высунут наружу — искусанный и распухший. Меланья причитала у постели батюшки, старцы Варфоломеюшка и Митрофаний молились.
Под вечер старик пришел в себя, но слова сказать не мог — булькал о чем-то, не разобрать. Ему подали взвару — пропустил два глотка. Иссеченные спина и зад Прокопия Веденеевича накрыты были простыней, и холстяное полотно покрылось пятнами и подтеками.
Поздней ночью чернолесьем, озираючись, Филимон подкрался к дому от тополя и заглянул в окно моленной: две или три старухи, Варфоломеюшка с ними, а на кровати кто-то под холстом. Горели свечи у всех икон, как в храмовый праздник или на похоронах. «Ужли батюшка скончался? — туго проворачивал Филя. Меланью увидел с кружкою в руке. Старухи подняли голову отца, и Меланья поднесла кружку к бороде… — Экое! Знать, тятенька такоже отведал плетей. Ишь ты, какая она, слабода-то. С плетями. А я што сказывал? Ежли кричат власти про слабоду, — значит, драть будут. Плетями или того хуже — из винтовок постреляют».
Соображения Филимона были довольно обстоятельны. Отведав пару плетей, он понял-таки, что и к чему свершается.
На другой день к Боровиковым пришел милиционер и предупредил хозяина, чтоб поспешал с обмолотом хлеба; документы проверил у Филимона.
— По какой причине белый билет дали?
— Как круженье головы с мальства. Память теряю, — врал Филимон, и голова у него чуток потряхивалась.
— Ладно, белый билет держи в сохранности, как не от красных получил, — предупредил милиционер, вычеркнув Филимона из списка. — А продразверстку, так и по мясу, деньгами, чтоб расчет был полный.
Выгнали из надворья Боровиковых корову за недоимку, пару свиней, и кадушку меда взяли из амбара. Старую шинель Филимона конфисковали и новый полушубок.
— Грабют, — покорно гнулся Филимон.
В осеннюю непогодицу заунывно-тревожно пошумливал старый тополь. Пожухлые лапы-листья носились в воздухе, сдуваемые пронзительным ветром, а Прокопию Веденеевичу чудилось, что то не тополь так расшумелся, а весь люд стоном исходит в кромешной тьме, и головы, как листья тополя, падают и падают с мужичьих плеч. «Нету в живых Тимофея — изрубили шашками лампасные анчихристы! А ведь Тимоха с правдой шел к люду, чтоб жизню устроить без казаков и без буржуев. И я того не разумел. Сатано я, сатано! — казнил себя старик, тяжко хворая, зубами выцарапываясь из могилы. — Сатано треклятый! И не будет мне спасенья, ежли не отмолю тяжкий грех перед сыном моим».
Как-то ночью, когда особенно свирепо рвал холодный ветер, Прокопий Веденеевич поднял домочадцев на большую службу очищенья духа.
«Рехнулся, может, тятенька», — сопел недовольный Филимон, поднимаясь с угретой постели.
Прокопий Веденеевич читал молитву во здравие раба божьего Тимофея, яко праведника, явленного спасителем, чтоб люди прозрели от вечной тьмы: и сын этот, Тимофей, должен жить вечно, потому что дан ему глагол божий.
У Филимона от такой молитвы заурчало в брюхе.
— Виденье мне было нонешнюю ночь, — продолжал моленье старик. — Сижу у окна, мучаюсь от боли и гляжу на тополь наш. Вижу — сиянье озарило святое дерево, и небо открылось огненным крестом, а под тополем — Тимофей, сын мой. И был мне глас спасителя: «Не ты ли, раб божий Прокопий, изгнал сына-праведника, и стала тьма? Не токо ли незрячие изгоняют святых угодников, когда они являются в люд во плоти и в рубище? И не будет радости в доме вашем, ежли вы не прозреете и праведника не почтите молитвою на большой службе бдения». А я гляжу, гляжу на Тимофея, и весь он, вижу, кровью исходит — раны отверзлись на его членах, и кровь льется из тех ран наземь, на корни тополя. «Господи! Сатано я, сатано, коль не узрил в доме своем праведника!» — сказал так себе, и все померкло: тополь ипеть стал черным; и тут я поднял вас. Аминь.
— Аминь! — отозвались домочадцы.
VI
Отгорало лето, трудное, тревожное, заполненное смятением и болью…
И даже те, кто недавно пел аллилуйю белогвардейцам и чехам, свергнувшим Советы в Сибири, оказались на распутье: ни демократии, ни свободы. Царствовала бестолковщина, разруха, грызня эсеров с меньшевиками, монархистов с анархистами, а
