«Что он так уставился? — дрогнула Дуня, машинально расстегивая пуговки полушубка. — Наверное, ему что-то сказали про меня!.. А что если в Таятах схватили…» — Но даже сама себе не отважилась назвать имя человека, которого окрестила «последним огарышком судьбы» — Гавриила Иннокентьевича Ухоздвигова.
Полушубок кинула на лавку.
Мамонт Петрович, как столб, возвышался посредине избы. И та же отчужденность в усталом лице. Что он знает? Почему он так страшно молчит?
— Подогреть самовар? — тихо спросила Дуня.
— Не надо.
Мамонт Петрович оглянулся по избе, подошел к кадке. Ковшика не было, и Дуня подала ему кружку. Зачерпнул из кадки воды и выпил разом.
— В горнице постель, Мамонт Петрович, — так же тихо сказала Дуня и, взяв плошку со стола, прошла в горницу. Слышала, как по половицам скрипнули рантовые сапоги — офицерские! Поставила плошку на стол.
Мамонт Петрович молча снял папаху, положил на табуретку, затем шашку, хрустящие ремни с парабеллумом в кобуре, генеральскую шинель на красной подкладке, достал из кармана шинели трофейный английский портсигар, вынул японскую сигаретку и медленно прикурил от спички. Дуня до того оробела перед молчащим Мамонтом, что не знала: привечать ли его, бежать ли от него без оглядки? Взялась разбирать постель. Это была ее постель: одеяло из верблюжьей шерсти, две пуховых подушки в давно нестиранных наволочках, пуховая перина.
Докурив сигаретку, Мамонт Петрович так же молча перенес оружие на пол возле кросен, отстегнул шпоры, разулся и, сложив сапоги голенищами вместе, положил на шашку и парабеллум. Дуня догадалась, что он устраивается спать на полу. «И оружие под голову! Правду говорил Гавря: нам никогда не будет доверия от этих красных! Никогда! Им век будут мерещиться наши миллионы, которых мы сами в глаза не видели. Век будут подозревать. Что у него за бляха? Орден, может? А разве у красных есть ордена? Они же кресты и медали офицерам забивали в грудь, а в погоны, в звездочки, вколачивали гвозди. Боженька! Как мне страшно! Завтра меня возьмут или сегодня? Хоть бы скорее все развязалось! Если схватили Гаврю в Таятах…»
И сразу же вскипела ненависть к этим красным — и в бессильной ярости тут же притихла.
Мамонт Петрович лег на пол на затоптанные половики в своем френче и в казачьих диагоналевых брюках, укрылся шинелью. Его длинные ноги вытянулись до двери. Он все время думал, как и что сказать Дуне, но подходящих слов не было, как будто он растерял их в пойме Малтата.
Молчание стало тяжелым и давящим.
Дуня примостилась на край деревянной кровати, не смея взглянуть на Мамонта Петровича. Но он ее видел всю — от ног в черных валенках, до углистых волос, небрежно собранных в узел. Понимал: казнь бандитов, с которыми она зналась, прихлопнула ее, и она сейчас в душевном смятении. Вспомнил разговор с Гончаровым. Понятно, в ГПУ достаточно материалов, чтобы взять Дуню под арест, и тогда она будет восемьдесят седьмой. Ну а что потом? Упрячут в тюрьму за связь с бандой, а из тюрьмы она выйдет, начиненная ненавистью ко всем красным, в том числе и к Мамонту Петровичу. Такого он допустить не мог.
Достал из кармана френча трофейные часы и посмотрел время. Шумно вздохнул, пряча часы в карман.
— Ложись, Дуня. Скоро шесть утра. — Но это были не те слова, которые он должен бы сказать. — Такая вот произошла ситуация, м-да. Непредвиденная. Голова гудит и тошнота подступает. Тяжелое это дело — казнить врагов мировой революции, а что поделаешь, если враги не сдаются без боя. А ты ложись, спи. Ни о чем таком не думай, и так далее. Если я дал слово, кремень значит. Так что не беспокойся. С бандами мы в скором времени покончим. Апределенно!
Суровые слова Мамонта Петровича не утешили Дуню, а еще пуще расстроили. Она и сама понимала, что силы такой нету, чтоб мог подняться ее «огарышек судьбы» и она бы обрела с ним счастье. А в чем теперь ее счастье? Если не арестуют, то все равно не будет ей жизни. Кто и что она среди этих красных «мамонтов»? Век будут попрекать юсковским корнем, и куда бы она ни сунулась, за нею будет тянуться хвост ее окаянной жизни. «А, скажут, Дунька Юскова? Знаем ее! Вертела хвостом направо и налево — с красными и с белыми. Юсковская порода. Гниль да барахло».
«Боженька! Хоть бы к одному концу скорее!»
Но она ничего не сказала Мамонту Петровичу.
Ничего не сказала.
Как в свое время Дарьюшка не нашла слов к Тимофею Прокопьевичу в последний час своей жизни, так и Дуня изведала такое же чувство одиночества и отчуждения в стенах боровиковского дома.
Где-то в отдалении раздалась пулеметная очередь. Дуня сразу узнала знакомый голос «максима» и винтовочные выстрелы.
Та-та-та-та-та!
Мамонт Петрович поднялся одним махом.
— Вот и банда припожаловала, — сообщил спокойно, обуваясь с поспешностью военного. Не минуло трех минут, как он был в шинели, в папахе, при шашке, а парабеллум вытащил из кобуры, посмотрев обойму, заслал патрон в ствол и сунул в карман шинели. Наказал Дуне, чтоб она никуда не выходила из дома; в случае чего, он найдет ее здесь. Не оставит на произвол банды. — Выждали момент, сволочи, чтобы захватить отряд чона врасплох. Молодцы ребята. Это наши пулеметы работают.
С тем и убежал, бренча шпорами.
Вскоре в горницу заглянула Меланья в длинной исподней холщовой рубахе, босая, в черном платке, уставилась на Дуню:
— Осподи! Банда, што ль?
Дуня ничего не ответила.
— Головня выскочил-то?
— Головня.
Выстрелы слышались все чаще и чаще с разных концов деревни.
— Огонь-то потуши. Живо на свет явятся.
— Не кричи. Никто к тебе не явится.
— До кой поры будет экая погибель?
— Пока всех не перебьют.
— И то! Никакого житья не стало. Хучь бы Филимон скорее возвернулся.
Филимон! Она ждет Филимона, тьма беспросветная!
— Не беспокойся, вернется твой Филимон. Его не сожрут ни красные, ни белые, никакие черти вместе с его Харитиньюшкой.
Меланья не ждала такого удара:
— Откель про Харитинью знашь?
— Откель! В Ошаровой видела его с Харитиньей еще в двадцатом году. Если бы я не оторвала его тот раз от Харитиньи, он бы и сейчас там «временно пребывал». Напрасно я его вытащила. Какая ему здесь жизнь? Ты только и знаешь, что лоб крестить да поклоны отбивать. Фу! Дремучесть. А Харитинья, как я ее видела, веселая баба. Бежала
