— Да вить кругом мужики хозяйство подымают, богатеют, а ты все едино прохлаждаешься в извозе!
— И што? Такая моя планида. А хозяйство подымать при таперешней власти морока одна. Седне подымешь, а завтра Головня заявится с сельсоветчиками — и спустит с тебя шкуру. Власть-то какая, смыслишь? От анчихриста! Разве можно верить? Погоди ужо, повременим.
Если возвращался из ямщины по последнему вешнему бездорожью, то не обременял себя работой по хозяйству — жаловался на хворь в ногах, хотя мужик был — конем не переехать. Завалится на лежанку у печки, храпит на всю переднюю избу — силушку копит. Тащили Филимона в комбед, в товарищество взаимопомощи. А он, знай себе, похрапывает.
— Филя, хучь бы коровник подновил — скажет Меланья.
— Не к спеху.
— Столбы-то перекосились, упадут.
— И што? В писании сказано: сойдет на землю анчихрист, и порушатся все заплоты, коровники, овчарни, в тлен обернутся хрестьянские дома, и настанет на земле расейской пустыня арабавинская.
— Што же нам, помирать, што ль?
— Помрем, должно. Как большаки окончательно взнуздают теми коммуниями, так все помрем, яко мухи али твари ползучие. Аминь! — зевнет Филя во всю бородатую пасть.
Работящая Меланья, так и не набравшая тела в доме Боровиковых, родив еще одну девчонку — Иришкой назвали, — безустали вилась по дому, по хозяйству, подстегивая дочерей — Марию и Фроську — с Демкой, а Филя толкует святое писание да ласково привечает сельчан, исповедующих старую веру. Не тополевый толк и не филаретовский, а просто старую — двоеперстную без всякого устава службу.
Из богатых мужиков скатился до середняка. Из четверки коней оставил пару для ямщины и пузатого Карьку для хозяйства; из трех — две коровы да десяток овец. А деньжонок и золотишка не тратил — складывал в тайничок «на время будущее».
Под осень 1929 года к Филюше стали наведываться богатей Валявины: тестюшка — Роман Иванович, дырник по верованию, и братья его — Пантелей и Феоктист.
Придут под вечер, запрутся в моленной горнице и совет держат перед иконами: как жить? Как обойти Советскую власть и как сухими из воды выскочить? Вскоре в дом Филюши невесть откуда привалило богатство — шубы, дохи, кули с добром и всякой всячиной, и все это переносилось в надворье темной ночью из поймы Малтата. Не жнет, не пашет Филя, а живет припеваючи. И медок, как слеза Христова, и белый крупчатый хлебушка, и мясца вдосталь.
Средь зимы — гром с ясного неба: раскулачивание!..
Филя не успел сообразить, что означает мудреное слово — раскулачивание, как тесть Роман Иванович и шуряки — Пантелей Иванович и Феоктист Иванович — вылетели из своих крестовых домов в чем в мир хаживают: что на плечах — твое, что за плечами — мирское, колхозное.
«Зачалось! — ахнул Филя. — Али не на мое вышло, как я толковал? Дураки нажили хозяйствы, а теперь вытряхнули их без всяких упреждений. Каюк! И тестю, и шурякам, а так и всем, которые грыжи понаживали себе на окаянном хрестьянстве. То-то же! Вот она власть-то экая!.. Кабы я раздулся, как тестюшка, да работников держал, вытряхнули бы теперь без штанов на мороз. Эх-хе! Мое дело сторона. А всеж-таки поостеречься надо. Махнуть в ямщину. Али вовсе скрыться?»
Пошел Филя к сельсовету, а там — вавилонское столпотворение. И бабий рев, и детский визг, и мужичий рокот на всю улицу, а возле богатых домов Валявиных — народищу, пальца не просунуть. Мороз давит, корежит землю, белым дымом стелется, а всем жарко.
— Отпыхтели окаянные!..
— Ишь, как Валявиху расперло — в сани не влазит — гудел народ, любуясь, как толстую Валявиху с тремя дочками выпроваживали из собственного надворья. Дочери вышли в подборных шубках, начесанных пуховых платках, в белых с росписью романовских валенках.
— Экие телки молосные! Впору землю пахать.
— А што? Лошадей-то вечор у Валявина всех забрали. Вот таперича он бабу свою да дочек запрягать будет — злорадствовал конопатый безлошадный мужичишко Костя Лосев.
— Чья бы мычала, а твоя бы, Костя, молчала — осадил его Маркел Мызников, по прозванию Самося, так как был он в многочисленной своей семье «сам осьмой».
— Это ишшо пошто я должен молчать? Советская власть, она знает кому укорот дать. Как я батрак, таперь имею право…
— Не батрак ты, а лодырюга. Вечно бы пузо грел на печке, откуда у те достаток будет? Каков поп, таков и приход. А Валявин от зари до зари хрип гнул на пашне и семья его такоже.
— Я вижу, ты, Самося, как был подкулачником, так и остался. Погоди, ишшо определят и тебя на высылку.
— Меня?! Не ты ли меня определишь? За што? За то, што я роблю, а не побираюсь, как ты? Не высматриваю, где што плохо лежит, и у соседей гусаков не ворую?!
— А ты видал, как мы гусаков украли?! Ты нас поймал?! — взвизгнула, подскакивая к Маркелу, сухопарая баба Кости Лосева, Маруська, мешком пришибленная, как припечатали на деревне.
— Ну, поперли! Ишшо этого не хватало, чтоб собирать таперь про всех кур и гусей! Уймитесь! Маркел Петрович! И чего ты взъелся? Ведь не про тебя речь, а про живоглота Валявина. Вот ты скажи, стал бы ты своей скотине глаза ножом выкалывать? Нешто это порядок — изголяться над животным?
— Аспид он, Валявин! Аспид? — подхватила старуха Мызниковых. — Собственными глазами видела, как он, асмодей, вчерась за поскотиной игреневую кобылку изнахратил. На заимку ее, должно, волок, спрятать хотел. А навстречу-то по дороге вдруг машина из району. Ну, известное дело, животная, она отродясь такого страху не видывала. У меня у самой-то руки-ноги млеют, как ее, окаянную, заслышу. Валявин-то кинулся было ей глаза лохмашками прикрыть, а она бедная, так вся ходором и ходит, так и ходит! Как поравнялась машина-то — Игренька в дыбы. Валявин и так и сяк, а она очумела, бедная, подмяла его под себя — и волоком, волоком, да по колкам, по колкам! Страсть! Тут он и остервенел. Ножик, аспид, выхватил из-за пима, такой кривой сапожный ножичек — да по глазам ее, по глазам! Я кричу, а он колет и колет! Уж, как она иржала,
