Ночь пролежал под дубом — и очень удивился, что дуб похож на тот самый прадедовский тополь!..
Утром он вышел на дорогу, направляясь на восток, но далеко не ушел — схватили…
Некий зондерфюрер решил, что к нему попался не иначе, как переодетый комиссар. Подручный зондерфюрера, бандеровец, заверял, что он будто бы видел Демида в штабе дивизии.
Месяц Демида мучили в гестапо Житомира. Допрашивали, били, выжгли пятиконечную звезду на груди, истязали, потом погрузили в товарный вагон и повезли в Германию.
Жестоко избитый эсэсовцами и бандеровцами, с опухшим лицом и кровоподтеками на теле, Демид лежал в вагоне, не ожидая ничего хорошего от будущего.
Потом тюрьма в Моабите, побег, но неудачно!
Чего он только не пережил и не перевидал в концлагерях! Он постоянно видит кошмарные картины…
Поймут ли его здесь, на родине?
V
Анисья бежала по склону хребта, мелькая между белыми толстыми березами черной тенью. Щеки ее — в напрыске вишневого сока, кудряшки растрепались и вились медными змейками по ушам, смоченные градинами пота. Сердце сильно билось, и она прижала ладонью упругую грудь, распахнув полы полушубка навстречу ветру. Бежала — и все думала, думала…
Вот ей уже двадцать шесть лет. А большая любовь — ответная, счастливая — так и не пришла к ней.
И вдруг нежданная встреча! С тем, кого любила с детства, — с Демидом! Но — с каким! Ей стало жутко. Она бежала, бежала, будто спешила унести совесть от неумолимого позора.
Запыхавшись, не в силах остановиться на крутом спуске к приисковой торной дороге, с разбегу обняв рукою шершавый ствол сосны, Анисья крутнулась возле дерева.
«Что это я? С ума сошла, что ли! — опомнилась она, утирая тылом руки потный лоб. — От кого бежала-то? И вилы там оставила! Ну, дура. С чего я взяла, что он Демид? — кольнуло в сердце. — Да разве похож?»
«Разве похож?» — снова спрашивала себя Анисья, осторожно отталкиваясь от дерева и продолжая удаляться от того похожего-непохожего…
Потихоньку, словно крадучись, шла она к зароду, видневшемуся в излучине Малтата.
Головешиха еще издали встретила дочь руганью:
— Как есть шальная! Куда запропастилась-то, дура? — кричала она, идя навстречу Анисье. Вернее сказать, Головешиха не шла, а плыла — статная, высокая, на голову выше дочери, моложавая, в черном распахнутом полушубке, отороченном кудрявыми смушками, — Что там случилось-то? А вилы где? Да что ты молчишь?
— Поедем домой, вот что.
— Здравствуйте! Спятила, что ли?
— Я вижу — на всей заречной целине у колхоза один зарод сена. Кругом — одонья. Как же можно брать сено, если у колхоза последний зарод? А что будут есть коровы?..
— Э! Были коровы, а ноне будьте здоровы. Одни хвосты остались! Ни коров, ни телушек, ни овец, ни ягнушек. На процветание дело идет. Как окончательно процветем, так и без коров проживем.
— А я не буду метать это сено.
— Да что ты?! — Подбоченясь, Головешиха подошла вплотную к Анисье. — На сено у меня квитанция от правления. Деньги уплатила за три центнера! Слышишь? Твое-то какое дело, последний или нет зарод сена у колхоза? — презрительно скривила губы сердитая мать. — Ты сиди себе в леспромхозе, клади в карман зарплату да поплевывай в потолок.
— Какая же ты в самом деле!
— Какая же? — прищурилась мать.
— Мастерица на кляузы да провокации, как про тебя сказал один человек.
На минуту Головешиха растерялась, не зная, что ответить. Ноздри ее тонкого носа раздулись, губы зло подергивались.
— Это кто же такую воньку про меня пустил? — спросила она, сдерживаясь.
— Кто бы не пустил, а правду сказал, — отрезала дочь, ни на шаг не отступив перед матерью. — Ты и меня кругом запутала. Долго ли так будет? Боже мой, какая же я дура!
— Ты… ты… сдурела, не иначе! Да я… — у Головешихи перехватило дух. — Я те покажу!..
— Ты? Мне? — Анисья тряхнула головой. — Насмотрелась я, хватит. Ты меня еще в сорок первом запутала с этим проклятым дядей Мишей. Как же вы заплевали мое девичество? Чего вы с ним ждали? Перемен? Каких? Ждали, когда немцы возьмут Москву? И сводки у вас были особенные. Помню! Все помню. Как вы замутили мне голову, боже мой! А вечные пьянки! Полюбовники твои! Как все это противно и гадко, гадко!
Мать не в шутку перетрусила. С чего Анисья вдруг разразилась обвинительной речью? Кто ее подзавел? Надо с ней поосторожней. Сдуру сама себя утопит.
— Ты лучше, милая, прикуси язык, — и, боясь, как бы кто не оказался рядом, Головешиха оглянулась. — Не раз говорила тебе: не меня, себя топишь. Себя, себя! Мне-то что? Я свое пожила. А у тебя — молодая жизнь, красота в расцвете. Побереги ее! Чего задумалась-то? Чем тебе не потрафила мать? Не я ль тянулась в нитку, чтоб ты закончила институт? Чьи денежки получала? Прожила бы на стипендию или нет? То-то и оно! Умей жить — умей крутиться. Так в нонешнее времечко. Не из-за тебя ли я крутилась? А дядя Миша… Какая ты забывчивая! Не он ли устроил тебя в институт? Погиб, может, а ты его кости перемываешь. Ишь, воскипела инженерша! Хоть скажи, кто тебя подзавел на горе?
Анисья смотрела куда-то в сторону.
Мать еще раз напомнила:
— Думаешь, если бы утопила меня, то сама сухой бы из воды выскочила? Не-ет, так не бывает. Утонула бы первая. Видела, да скрыла. Знала, да помалкивала. — И тут же спохватилась: — Да что худого я сделала? В чем меня виноватишь?
— Что худого? — язвительно переспросила дочь. — Откуда у тебя взялось золото?.. Куда ты его сплавляла?
— Цыц ты!
— Не цыкай, пожалуйста! — отпарировала дочь. — Рано или поздно все это вылезет наружу. Да и сейчас ты скупаешь золото. Где та черная бутылка?
— Да ты что, ошалела? Белены объелась? Убиралась бы ты из тайги, если тебя червь точит. Вот что я тебе скажу. Поживи при городе или где в другом леспромхозе. Мало ли я тебе добра припасла? Бери все до нитки, только не заедай мою жизнь.
— Не я твою, а ты мою заела! — ответила дочь. — С таким грузом, какой лежит у меня на душе, я никуда не уеду. С тобой буду век вековать… второй Головешихой!
Головешиха расплакалась, кляня себя, злой рок судьбы и всех на свете. Она и такая, сякая, разэтакая, только ни в чем не виноватая.
— Вся-то моя разнесчастная жизнь в узлах да в обрывках, — бормотала она сквозь слезы. — В Девичестве били, били, да
