Как только отошли от зарода, Тимофей спросил:
— Дойдешь до стана?
— Тятенька-то, чать, узрит.
— Иди, не бойся. Кусаться надо. А то они тебя живьем съедят.
— И так, Тима, съели.
— Кусайся.
— Укусишь, пожалуй, змею за хвост.
— Наплюй на них и уйди.
— Куда уйти-то, Тима? Дома разве меня примут? И што там! Мой-то тятенька ишшо лютее, в другой вере состоит. Слышал, поди, про дырников? Икон у нас в доме нет, молимся в дырку такую, на восток. Тятенька говорит, что все иконы анчихристом припачканы. А я теперь вошла в веру тополевцев. Куда же мне сунуться? Кругом двери заперты. И Маня вот ишшо. Не с рук же ее…
— Фу, какая страшная жизнь, — вырвалось у Тимофея. — Задохнуться можно!
— И Филя мой… хоть бы раз заступился. Ни житья с ним, ни радости. Я-то разве виновата, што принесла девчонку? За што изгаляться-то? Не вняла моей молитве пресвятая богородица.
Тимофей захохотал.
— Ты што, Тима?
— Непроходимые вы люди, вижу. Сама подумай: при чем тут богородица… Иконы-то — обыкновенные доски!
— Тима, оборони бог, не совращай! — перепугалась Меланья, замерев на месте. — Пожалей хоть ты, не совращай. Сгину я, как былинка на огне. Не совращай!
Тимофей покачал головой: тяжело. До чего же дремучая темень! Пробьет ли ее когда-нибудь свет человеческого разума?
— Плюну я на всю эту отцовскую крепость и уйду!
— В город?
— К беднякам-поселенцам. Буду работать в кузнице и жить по-людскому среди людей.
— Ой, что ты, Тима! На отца-то!
— Такого космача пулей не прошибешь, не то что словом. Вечером лбы бьют на молитве, а день со зверями заодно. Какой тут бог! Если вся эта тьма от бога, гнать его надо ко всем чертям. Так я тебе скажу, Меланья. Не пугайся, не совращаю, а глаза тебе открываю. В чем тебе бог помог, скажи? Под зародом бог тебя бил ногой в живот? Бог тебя поставил под вилы? Бог тебя лишил слова и воли? Ты же как перепелка с подрезанными крыльями. И это все от бога, да? Такого бога рубить надо в куски, как я порубил иконы. Ну, не упади с испугу! Я и сейчас все эти разрисованные доски положил бы на наковальню да пудовым бы молотом трахнул! Во как!
— Свят, свят, свят, — лопотала Меланья, крестясь.
— Я же не икона, что на меня крестишься? Эх ты! В
школу бы тебя, да не в поповскую, а в наш бы марксистский кружок, чтоб глаза у тебя открылись.
— Тима, Тима! Пожалей!
— Жалеючи тебя, говорю. Филину не стал бы. Он дурак с салом на боках, его не проймешь. А в твоих глазах ум должен засветиться, понимаешь? Ум! Ну, ладно, иди корми Маню.
— Спаси мя, богородица! Вдохни в меня благость свою, матерь божья, — бормотала Меланья, сложив на груди маленькие ладошки. — Сердце штой-то зашлось с перепугу. Реченье-то твое сатанинское. Изыди, изыди от меня!.. Свят, свят!..
Тимофей махнул рукою и ушел в низину. Меланья глядела ему вслед. Какой он плечистый, высокий и сильный. Такого медведя, как тятеньку, удержал в руках. Может, и вправду оборотень?
Глотая слезы, Меланья подошла к стану.
На руках Анютки криком исходила девочка, искусанная комарами.
— Ревет, ревет, никак унять не могу!
Меланья присела возле телеги, взяла на руки крошечную, черноглазую Маню в мокрых пеленках. Та сучила пухлыми ноженьками и, морщась, пускала пузыри.
— Сердешная моя, зачем ты только на свет народилась? — заголосила мать. Сунув дочери грудь, качая на руках, смотрела вдаль и ничего не видела. Слезы катились по щекам, и она их слизывала с потрескавшихся губ.
«Один только Тима заступился за меня. Если он оборотень, пошто голубит эдак? Оборотни-то мучают».
Нескладные, обрывчатые думы роились у Меланьи.
«И это тоже называется жизнью? — спрашивал себя Тимофей, остервенело вонзая трезубые вилы в шуршащее, пересохшее луговое сено. — Ни света, ни радости у них. Кому нужна такая жизнь? И вот еще война! За кого воевать? За такую каторгу? За царя-батюшку? За обжорливых жандармов и чиновников?
Думы зрели, ширились, роняя ядерные зерна в память…
Прибежала Меланья. Посвежевшая, бодрая: она успела искупаться в Малтате. Коричневая холщовая кофтенка прилипла к ее телу, отпечатав маленькие груди и резко выступающие на спине лопатки.
Оглянулась — кругом безлюдье. Зарод Тимофей мечет в яме, откуда никак нельзя было вытянуть копны к большому зароду на взгорье.
— Тима, Тима! Заметывать надо верх-то. Гляди, девять копешек осталось. Я мастерица сводить верх, подсади.
— Не боишься нечистого духа? Анчихриста?
— Што ты, Тима? Я вить… ничегошеньки не знаю. Тятенька предостерег. Грит, оборотень ты, — соврала Меланья, свалив слова Фили на отца.
— Отец? Гм! Он скажет, сивый.
— А ты… не оборотень, а?
Тимофей воткнул вилы в копну сена, призадумался.
— Оно как смотреть. Если с колокольни тятеньки — оборотень. Потому что он во тьме от века пребывает, а я ушел из тьмы. Просто сбежал. Добрые люди помогли. Так же вот радел иконами, как ты. По восьмому году читать библию научился. Ох, набил же я оскомину Библией! Слова в ней как пни лиственные, не подымешь и не поймешь, что к чему. Ворочал языком на славянском, а в голове, как в рассохшейся старой бочке, — пусто. Готовил меня папаша в праведники тополевцам. Люди шли к нам в дом изо всех деревень. Посадят меня перед иконами и заставляют бубнить всю ночь напролет. Оно понятно, отцу было выгодно. Сколько тащили разных приношений. И хлебом, и медом, и салом, и тряпьем. Кто чем мог. Заездили бы, если бы не подсказал человек, что делать. Рубанул я тот тополь, а потом иконы пощепал, и был таков. Понимаешь? Туго было первое время в городе. Мастеровой взял к себе в семью, кузнец. От него в люди вышел. Вот и все мое оборотничество.
— Тятенька грит, ты вовсе не Тимоха…
— Нечистый дух? — хохотнул Тимофей. — Оно понятно. Того Тимохи, который радел ночами с Библией, нету. И никогда не будет.
— Как же бог-то?
— Сама думай как. Увидишь — покажи. Никто его пока не видывал. Ты видела когда-нибудь сон наяву?
— Как так?
— Очень просто. Во сне другой летает птицей.
— И правда. Сколько раз я летала.
— Попробуй взлети. Ну вот. Так и бог. Все равно что беспробудный сон человека.
— Подсади на зарод-то.
— Рано еще. Отдохни.
— И так успела отдохнуть. Много ли бабе надо? Часок.
— И того не дают «рабы божьи»?
— Дадут они!..
— То-то же. Вот и думай: где бог, а где тьма.
В холщовых отцовских шароварах с отвисающей мотней, в яловых поношенных броднишках, в холщовой рубахе, сизой от соли, весь присыпанный трухой сена, Тимофей ворочал вилами, поднимая сразу по полкопны. Березовые вилы выгибались, потрескивали. Тимофей ловко перехватывал черенок, уткнув его в землю,