Но что она может, Дарьюшка Юскова, если у нее нет даже вида на жительство? Если она посмеет бежать из отцовского дома — ее сыщет полиция и вернет домой под родительский надзор.
Есть одна дорога — тюрьма. По уголовному или политическому делу — только бы тюрьма! Отбыв срок, она может получить соответствующий вид на жительство. Но есть еще один путь: выйти замуж за политического. Тогда наверняка отступится жестокий папаша Елизар Елизарович.
«Я должна, должна что-то сделать», — зрело решение у Дарьюшки.
Что знала Дарьюшка до гимназии? Тихую работящую деревню в медвежьем углу на золотом тракте, сонную одурь отчего дома. Сама успела уверовать в дурной глаз, в пустые ведра, в черного кота, в сновидение и во все те нелепости, чем была переполнена Белая Елань с ее двумя сторонами — кержачьей староверской и православной поселенческой.
А сердце билось горячее, зовущее к беспокойной жизни, а не к тихому купеческому омуту. «Если так жить дальше, скука впереди», — вспомнила слова Тимофея.
И в самом деле — скука впереди. Что ей уготовано отцом и матерью? Богатое приданое. Мать сулила ей свои девичьи платья и накидки, отец — паровую мельницу на Ир-бе, а дед Юсков — сбрую с малиновым перезвоном, словно Дарьюшку и в замужестве будут гонять в упряжке. Так и помрет, ничего не изведав — ни сладкого, ни горького, ни воды, ни пламени. Будет пить чай из блюдца, ложиться в пуховую постель засветло и рожать детей.
И опять вспомнила: «Мужественными и смелыми не рождаются, — уверял Тимофей. — Один ползет тараканом — такому мужество ни к чему, другой парит соколом — а разве без смелости и мужества сокол кинется на волка?..»
Никто из Юсковых не знал и не догадывался, что за минувшие три дня Дарьюшка трижды встречалась с Тимофеем Боровиковым в доме бабки Ефимии.
А что сказал бы дед Юсков, если бы ему довелось подслушать разговор внучки с Тимофеем!
Вернется Дарьюшка от бабки Ефимии, а потом долго-долго ходит по девичьей светелке и все теребит красную ленту, вплетенную в черную косу. Станет на молитву перед иконами, молится будто и прилежно, а в глазах паутинка незрячая: видит и не видит лики святых.
— Молись, молись, ненаглядунья, — увещевает мать, — В боге пристанище от душевной смуты.
А Дарьюшка будто слышит Тимофея:
«Я не верю в сказки про бога. Разве бог сотворил богатых и бедных? Если все это сотворил бог, тогда надо поднять пудовый молот, чтобы разбить такого бога за совершенную несправедливость».
— Жил ведь Иисус Христос? — как-то спросила Дарьюшка.
— В разных верованиях — разные Иисусы, — говорил Тимофей. — У старообрядцев Исус, у православных Иисус, а оба вместе — сказка про белого бычка. Придумали люди сказки, чтоб самих себя обмануть Но разве человек живет для того, чтобы, как рыба, биться в неволе темноты? Не лоб крестить надо, а людей готовить для новой жизни, сердца зажигать! Кузница не для того, чтобы на нее молились, а чтобы ковать железо для пользы человека…
V
Ночью в окно глядела круглая лупа, и Дарьюшка загадала; если завтра увидит луну в тучах, значит, вся ее жизнь будет темная, стылая; если луна проплывет по голубой скатерке, Дарьюшку ждет любовь, радость и перемена в жизни. Когда на другой день она собралась к бабке Ефимии, Юсков предостерег:
— Ты бы не ходила. Ведьма давно выжила из ума. Несет всякую непотребность про дом наш, ждет какого-то Пугачева да говорит про всякую ересь.
— Зачем вы так, дедушка? Бабушка никому зла не делает. Все бы так жили, как она…
— Нельзя так жить, Дарьюшка. Ни середка, ни окраина, межеумок какой-то. Она вот по поселенцам ходит, лечит, якшается с ними, а того не ведает, что не лечить их надо, а с земли гнать. Потому: у голодранцев рот широкий, а глаза завидущие. Им дай волю — живьем слопают!
Дарьюшка не стала спорить, но к Ефимии пошла.
Бабушке нездоровилось, и она лежала в постели седенькая, похожая на мумию. Поверх одеяла желтела рука с набухшими венами.
Дарьюшка присела на кровать, и ей почему-то стало страшно. Неужели когда-нибудь и у нее будет такая же костлявая желтая рука, вот так же загнется нос, подтянутся губы и она станет дряхлой, беспомощной старушонкой?
Далеко еще Дарьюшке до годов бабки Ефимии! «Через сто девять гор перевалила, на сто десятую подымаюсь, — говорила бабка Ефимия. — Не все горы, какие видывала, остались в памяти. Куда все ушло? День живешь — сколько передумаешь! Минуют годы — и нету дня; в тартарары провалился. В одной любови пристанище, Дарьюшка. Без любови нету радости. Любовь как птица поднебесная. Над головой летает, а не всем в руки дается. Коль схватишь в руки, не отпускай — твоя будет».
Потом бабушка попросила подать ей Библию и, открыв «Песню Песней», читала о любви Суламифь…
«Да лобзает он меня лобзаньем уст своих! Ибо ласки твои лучше вина…»
И чудилось Дарьюшке, как она обнимает и целует Тимофея в березовой роще, а над ними в синеве кружатся, кружатся голуби…
«Он вечером придет, и я его встречу на крыльце, и мы пойдем с ним рощею в пойму Малтата…»
Вечерело. Натужно покраснев, катилось за рощу солнышко. Трещали кузнечики. Жалили, как крапивой, комары. Белая Елань, пригретая Лебяжьей гривой и Татар-горою, истекала в струистом фиолетовом мареве.
Дарьюшка долго стояла на крыльце, поджидая Тимофея. Потом сошла на тропинку, перешла через мостик и увидела, как шел Тимофей с гибким прутиком в руке.
— Вот и заря-заряница! — раздался его голос, и сердце Дарьюшки приятно заныло. — Дома бабушка?
Дарьюшка сказала, что бабушка занемогла и только что уснула.
— Тогда пойдем в пойму, там сейчас никого нет. Дарьюшка оглянулась — кругом ни души. Тимофей взял ее за руку, и она пошла за ним — притихшая, трепетная, покорная, словно ее вела судьба.
— Боже, если кто увидит, — шептала Дарьюшка, оглядываясь, когда перешли трактовую дорогу. — Куда же мы, Тима?
— Идем, идем. Все равно я унесу тебя из тайги. Правду говорю. Весь день думал только о тебе; как бы нам убежать из медвежьего угла, — бормотал Тимофей, крепко сжимая в своей руке теплую ладонь Дарьюшки.
— Что я делаю, Тима! Что я делаю! Не дай бог, если кто увидит из наших, — замирала Дарьюшка и от любви, и от страха…
Она не помнит, как оказалась на руках Тимофея. Опомнилась от жарких, обжигающих губ. Он нес ее по зарослям чернолесья и целовал в припухлый рот, в горбинку носа, в белую шею. «Ты моя белая птица, Дарьюшка. Никто не вырвет тебя из моих рук. Не отдам! Полсвета разнесу молотом, а не отдам. Моя, моя, моя!» И опять жгло
