В то же мгновение незнакомец перестал качаться, как будто остановленный невидимой рукой. Щеки его задрожали, глаза медленно открылись и вонзили в мое лицо внимательный, острый взгляд. Они были почти круглые, светло-карего, чуть не желтого цвета, как у совы или кошки, и горели тем же хищным и хитрым огнем. Под взглядом их я будто вросла в землю — ноги меня не слушались и не хотели бежать, хотя панический страх, внезапно внушенный мне пробуждением странного создания, громко требовал того. Бессознательно я уставила свои глаза прямо в глаза незнакомца, и тотчас же мне почудилось, будто своим неприятным взором он проник мне глубоко в душу, читает в ней, как в книге, и по праву властен над нею. Между тем, проклятые глаза расширились, округлились еще больше, сделались яркими, как свечи… в них явилось что-то манящее, зовущее и повелительное; я инстинктивно чувствовала, как опасно мне подчиняться этому зову, как необходимо напрячь все силы души, чтоб отразить его победоносное влияние, и в то же время не находила таких сил: сознание протестовало и возмущалось, а воля была как скованная, не слушалась сознания. Это было похоже на летаргию.
Незнакомец медленно простер ко мне руки и трижды потряс ими в воздухе, — и я против воли сделала то же. Затем он стал приближаться ко мне, и с каждым его шагом я тоже делала шаг навстречу ему, так же, как он, с вытянутыми пред собою руками, подражая каждому его движению. Страх мой, по мере приближения странного существа, замирал, переходя постепенно в чувство нового для меня — и мучительного, и приятного вместе — беспокойства, томившего меня и счастьем, и тоскою. Мы шли, пока не встретились лицом к лицу, грудь к груди. Руки незнакомца опустились мне на плечи, голова моя упала ему на грудь — мне показалось, что кровь в моих жилах превратилась в кипяток и понеслась в моем теле разъяренным горячим потоком, стремясь вырваться на волю, либо задушить меня. То был непостижимый прилив неведомой страсти, и если я любила кого-либо больше себя, света, жизни, так именно этого незнакомого человека в эти таинственные минуты сладостного безумия.
Я очнулась в своей комнате, окруженная хлопотами родных. За час пред тем меня нашли у ворот нашего дома, без чувств.
Человек, в чью жизнь непрошено-негаданно врывается чудесное начало, всегда бывает подавлен и угнетен; быт его резко и грубо выбивается из русла своего течения наплывом совсем новых чувств, дум, ощущений и настроений. Как будто показан вам уголок чужого мира и столько непривычных впечатлений ворвалось из этого уголка в ум и душу, что за пестротою и роскошным разнообразием их не осталось ни охоты к серой обыденной действительности, ни надобности в ней. Вы видели сон, убивший для вас правду жизни, охвачены грезой, сделавшейся для вас большею потребностью, чем есть, пить, вам показано призрачное будущее, и стремление к нему давит в вашем сердце все желания и страсти настоящего, память прошлого. В этом неопределенном тоскливом стремлении вы будете безотчетно рваться к чему-то, а к чему, — сами не знаете, но неведение цели не остановит вас, а еще больше подстрекнет, разгорячит и, в упорной погоне за мечтой, мало-помалу окончательно оторвет от жизни. Существование человека, ступившего одной ногой за порог естественного, превращается в сплошной экстаз, в безумную смесь хандры и пафоса, восторгов и отупения… Все становится презренным и излишним, нужною остается только озадачившая воображение тайна.
Так было со мною. Моя веселость пропала, моя жизнь погасла. Молча, запершись в самой себе, влачила я свое существование после вечера на горе, свято веруя, что предо мною прошло существо иного мира… во сне или наяву? — что мне за дело?.. Повторяю: в часы мучительных раздумий мои желания так часто менялись, так часто от проклятий ему я переходила незаметно к сладким мечтам о нем; и мне то хотелось, чтоб он не существовал, был лишь причудливым призраком лихорадочного сна, то я жаждала видеть его, как нечто действительное, хотя и непостижимое; способное являться очам живого человека, умеющее любить, могущее быть любимым. Когда приближался вечер, я делалась сама не своя. Мне надо было бороться с собою, как с лютым врагом, чтобы не покориться таинственному могучему зову, доносившемуся ко мне откуда-то издалека и манившему меня… я знала куда: на гору, к западной стене. Но я не шла. У меня еще была кое-какая воля, и оставалось сознания настолько, чтобы чувствовать в роковом зове нечто чуждое человеку, волшебное и преступное. В такие часы я забивалась в какой-нибудь уединенный уголок и, со страшно бьющимся сердцем, трясясь всем телом, стуча зубами, как в лихорадке, читала молитвы и ждала, — авось отлягут, от души отхлынут смутные грезы.
Я не пошла навстречу к нему, — тогда он пришел за мною. В одну ночь я проснулась как будто от электрического удара, и первым, что я увидала, были два знакомые мне огненные кошачьи глаза. Лица его не было видно; глаза казались поэтому врезанными прямо в стену и долго смотрели на меня, не мерцая и не мигая. Я даже не успела испугаться: так быстро охватило меня уже испытанное оцепенение… Тогда он отделился от стены, словно прошел сквозь нее, наклонился надо мною, и я снова впала в тот сладкий обморок, что охватил меня на горе.
Мне снились переливы торжественной музыки, похожие на громовые аккорды исполинских арф, перекликавшихся в необозримых пространствах. Звуки поднимали и уносили меня вверх, как крылья. Кругом все было голубое, и в безбрежной лазури колыхались предо мною какие-то не то птицы, не то ангелы — создания с громадными белыми крыла-ми, подвижные и легкие, как пушинки при ветре. Золотые метеоры сыпались вокруг меня. Сверху, помогая и отвечая арфам, гудел серебряный звон — и я купалась в море красок и звуков. То было недосягаемое, неземное блаженство — спокойное, теплое, светлое — и я думала: