что в жизни не посмел бы защищать Роя Медведева, а в конце 1980-х он уже обличал его как “безнадежного реакционера”. Но, несмотря на его самонадеянность и напор, его анализ происходящего в стране и прогнозы были на удивление точны. Иногда своей самоуверенностью Афанасьев напоминал мне Нормана Мейлера[43]. Он знал, что наломал в жизни дров, но настаивал на своем праве быть услышанным. Кампания за “возвращение истории”, ранние нападки на “сталинско-брежневский” Верховный Совет и на самого Горбачева — всем этим он занимался до того, как это вошло в моду. Его не очень любили — у него не было ни деликатности Сахарова, ни его достоинства, — но Афанасьев часто оказывался прав. Предсказания же Медведева были еще менее надежны, чем слухи, которые он пересказывал. Например, когда в декабре 1990 года Эдуард Шеварднадзе покинул пост министра иностранных дел, объявив, что на страну надвигается диктатура, Медведев твердил всем, кто готов был его слушать, что Шеварднадзе уходит из-за проблем в Грузинской ССР.

Афанасьев вырос в Ульяновской области, на родине Ленина. Его отец, ремонтный рабочий, провел несколько лет в восточносибирском лагере по обычному для тех лет делу: он выдал с колхозного склада несколько килограммов муки для одной голодающей семьи. “Но что странно, — рассказывал мне Афанасьев, сидя в своем кабинете в Историко-архивном институте, — мы не воспринимали это как великое горе или трагедию: все вокруг сидели, кто взял в колхозе какие-нибудь ошметки, кто на работу однажды не вышел. А о Сталине мы никогда не говорили, так что я его ни в чем не подозревал”.

Как и Горбачев, Афанасьев был провинциальным парнем, учившимся достаточно хорошо, чтобы попасть в лучший вуз страны — МГУ. Студентом Афанасьев был, по его словам, “таким же, как все. Я, как всякий прилежный комсомолец, как всякий коммунист, вызубрил наизусть «Краткий курс»”. В марте 1953 года, вечером накануне похорон Сталина, Афанасьев бродил по улицам около Кремля. К Колонному залу, где лежал в гробу Сталин, шли десятки тысяч людей, охваченные истерией и ужасом: земной бог умер. В той давке погибли десятки, если не сотни людей. Афанасьев сумел выбраться из толпы. Идя по улице, он услышал, как в подворотне пьяные горланят песни. Такого разухабистого пения он никогда еще не слышал. Пьянчуги праздновали смерть Сталина.

“Думаю, у каждого в жизни бывает один-два случая, когда видишь или слышишь что-то такое, от чего твоя жизнь вдруг начинает течь в другом направлении. Когда я услышал этих забулдыг, мое незамутненное политическое сознание вдруг помутнело, — вспоминал Афанасьев. — Я впервые ощутил сомнение. Только через три года, после речи Хрущева, я начал задумываться как следует, но именно это пьяное празднование в московской подворотне впервые заставило меня усомниться. Я после этого стал другим”.

После университета Афанасьев работал комсомольским секретарем в Красноярске — недалеко от тех мест, где сидел его отец. Никаким радикалом он тогда, разумеется, не был. Он верил в “безграничные возможности” партии. С друзьями он разговаривал о великих перспективах ленинской идеологии и об исполинской ГЭС, которую они — вернее, рабочие — возводили.

“Этот энтузиазм продержался до конца 1960-х, — замечал Афанасьев, — до времени, когда Брежнев взялся реанимировать Сталина”.

Вернувшись в Москву, Афанасьев работал в аппарате ЦК комсомола, а затем защитил диссертацию по истории: его специальностью стала французская историография. Он был достаточно сообразителен, чтобы не пойти на кафедру советской истории (“вот уж где собрались одни идиоты и приспособленцы!”), но в своих статьях восхвалял все, что положено, и клеймил “преклонение перед Западом”. Многие годы в своих работах он доказывал, что “буржуазные историки” чрезвычайно недооценивают значение Октябрьской революции. Главным образом он, по его словам, “прочесывал их тексты на предмет «вопиющих недостатков»”.

Как и многие люди его поколения, Афанасьев развил в себе двоемыслие. Он так беспорочно служил генеральной линии, что его несколько раз отправляли на стажировку во Францию. В Париже Афанасьев читал книги диссидентов и эмигрантов. При этом он находился в академической среде, где мог позволить себе говорить чуть свободнее. Ко времени возвращения в Москву Афанасьев снова немного изменился. Он снова услышал горлопанов в подворотне, и его душа — или какая-то часть души — на них отозвалась. Ему становилось все труднее отрицать очевидное. Остатки его веры в коммунистические идеалы стремительно улетучивались. Польские студенты рассказали ему о сталинском приказе расстрелять в Катыни польских офицеров. На глазах Афанасьева его старших коллег, преподавателей истории, арестовывали или в лучшем случае увольняли за отклонения от курса и принуждали к молчанию.

На рубеже 1970–1980-х годов Афанасьев занимался “критикой буржуазной историографии” в московском Институте всеобщей истории и работал в журнале “Коммунист”, теоретическом органе ЦК КПСС. Когда к власти пришел Горбачев, Афанасьев написал ему несколько смелых писем о ситуации в советской исторической науке: он призывал генсека своей властью отменить ограничения для работы историков и открыть архивы партии и КГБ. Прямых ответов Афанасьев не получил. Но в 1986 году он был назначен на ключевую должность — ректором Историко-архивного института. Он немедленно воспользовался своим новым положением, выступив с первыми публичными лекциями с критикой Сталина и представив общественности нескольких новых людей, в том числе Диму Юрасова.

Афанасьев твердо намеревался использовать предоставившиеся ему возможности, для того чтобы облегчить историкам изучение советского прошлого. Получив доступ к части партийных архивов, он обнаружил письма Ольги Шатуновской — члена Комитета партийного контроля при ЦК КПСС в хрущевское время. Шатуновская писала, что у нее собрано 64 папки с документами КГБ и КПСС, и согласно этим документам, с января 1935-го по 1941 год было арестовано 19 800 000 человек. Из них семь миллионов были казнены в тюрьмах. Ее утверждения подкреплялись конкретными данными о том, сколько человек было расстреляно, где и когда. Но папки, которые описывала Шатуновская, как выяснилось, “пропали”. Знакомясь с подобными письмами, Афанасьев начал понимать, что партия и КГБ, вероятно, уничтожили самые опасные для них архивные свидетельства.

Одна из первых схваток с партийной номенклатурой состоялась у Афанасьева из-за его утверждения, что исторической наукой должны заниматься не члены ЦК и даже не генеральный секретарь, а профессиональные ученые. Хотя в 1987 году речь Горбачева об истории помогла начать процесс, Афанасьев считал, что таких речей больше быть не должно. “Пока существуют такие вещи, — говорил он, — будет существовать и представление, что история делается не в архивах, университетах, людьми пишущими, а на партийных съездах и в парткомах. Такая история остается прислужницей пропаганды и продолжением политики, а не областью знаний того же уровня, как прочие науки или литература. Если власть хочет приобрести авторитет, она должна честно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату