Берлинский визит стал одним из главных достижений Горбачева. Он вел тонкую дипломатическую игру, для которой был просто создан. Через год, когда у себя дома от него потребуется проявить твердую решимость, когда демократы призовут его покончить с закулисными играми, Горбачев продолжит колебаться и в итоге проиграет. На его место придет Борис Ельцин. Но сейчас Горбачев оказался нужным человеком в нужном месте. На публике он без труда подыгрывал восточногерманскому руководству. Его выступления и реплики мало чем отличались от высказываний хозяев. Он крепко поцеловал товарища Хонеккера в губы. Но, как оказалось, это был прощальный поцелуй. Наедине с восточногерманским руководством Горбачев недвусмысленно давал понять, что оно должно либо начать серьезные реформы, либо уйти в отставку — с позором. Он произнес один из своих любимых афоризмов: “Кто опаздывает, того наказывает жизнь”. Он повторял это в разных ситуациях, и на пресс-конференции его представитель сделал на этом особый акцент.
Из таких искорок, бывает, разгорается революционное пламя. Восточногерманский бард и диссидент Вольф Бирман сказал об этой фразе Горбачева: “Самые затертые трюизмы, произнесенные в нужный момент, превращаются в магические заклинания”. К краху восточногерманского режима привело много факторов: инциденты на границе, раскол внутри местного политбюро, появление оппозиционных групп. Но именно слова Горбачева дали людям понять, какие настроения царят в Кремле, в самом сердце империи. Через несколько часов после отлета Горбачева в Москву в Берлине началось восстание. На Александерплац произошли столкновения между демонстрантами, скандировавшими: Freiheit! Freiheit! (“Свободу! Свободу!”), и силами Штази. Радио передавало, что еще масштабнее были демонстрации в Лейпциге. Возможно, Эрих Хонеккер пропустил слова Горбачева мимо ушей, но народ Восточной Германии их услышал. 9 ноября, всего через месяц после визита Горбачева, Берлинская стена пала.
Находиться в 1989 году в любой точке между Бонном и Москвой — значило быть свидетелем череды необыкновенных политических событий. Оказаться в их гуще можно было по дороге в банк или на пляж. Мы с Эстер купили дешевые билеты в Прагу, думая провести там День благодарения — посмотреть город, повидаться с друзьями и недельку отдохнуть. Но не тут-то было. Приехав и заселившись в гостиницу, мы вышли пройтись и на Вацлавской площади наткнулись на марш — 200 000 человек протестовали против коммунистического режима. Через пару дней состоялась еще более многолюдная демонстрация. Выглянув из окна, я увидел в нескольких метрах от себя Александра Дубчека, объявлявшего о своем возвращении в Прагу после 20 лет шельмования.
Возвращение Дубчека было знаковым событием: он олицетворял Пражскую весну 1968 года. Но еще знаменательнее было то, что Дубчек выглядел человеком из прошлого. Когда он вышел на балкон, толпа приветствовала его дружным ревом. Но, по мере того как он говорил, энтузиазм стал спадать. Он по-прежнему мечтал о “социализме с человеческим лицом”. Десятки тысяч студентов, которые стояли в авангарде революции 1989 года, которые шли на заводы и выводили рабочих на площади, теперь смотрели на Дубчека как на старика — дедушку с добрыми намерениями, но безнадежно отставшего от жизни. Казалось, что все эти годы, с момента своего ареста советскими органами в 1968-м, Дубчек провел в летаргическом сне. Он говорил ровно и размеренно. Как и Лен Карпинский в своих статьях, он не мог избавиться от партийной привычки прибегать к патетике, эвфемизмам и клише. Когда он закончил говорить, Вацлавская площадь ответила ему лишь вежливыми аплодисментами.
Зато гремел Вацлав Гавел, чей голос с каждой следующей демонстрацией становился все более хриплым — его свободная и страстная речь не имела ничего общего с мертвым языком газетных передовиц и партийных заявлений. Он писал и говорил предельно ясно и честно и этим, казалось, не давал погибнуть нравственным принципам и языку, которые в конце концов должны были восторжествовать над режимом. Он действовал вне системы, и действовал достойно. Как повезло чехам, что среди них нашелся такой голос! Гавел был таким же героем, как Сахаров и Валенса, и его величие, как и их, заключалось в неколебимой вере в свою правоту и в правоту своего дела.
В Праге я прочитал письма, которые Гавел писал своей жене Ольге из тюрьмы. В них много философских рассуждений, размышлений о смысле бытия, о вере. Но не меньше меня тронули подробности, которые я будто “подсмотрел”: описания тюремного быта, занятий английским и немецким, чтения книг (биография Кафки Макса Брода и “Герцога” Беллоу); жалобы на геморрой; удовольствие от курения двух сигарет в день (удовольствие усиливается, если курить медленно и перед зеркалом); соображения, почему стоит жить и надеяться. Я с восхищением читал, то и дело согласно кивая, про наблюдения Гавела за изощренными манипуляциями пражского режима (равно московского, пекинского) с языком — искажающего его, выглаживающего, портящего и таким образом лишающего его “весомости”.
“Слова, за которыми ничего не стоит, теряют весомость, — писал Гавел. — То есть обессмыслить слова можно двумя способами. Или наградив их такой тяжестью, что никто не осмеливается произнести их вслух, или отняв у них всякую весомость, и тогда они превращаются в воздух. И в том, и в другом случае итог — молчание: молчание полубезумца, который постоянно обращается к мировым правительствам и его не слышат; и молчание оруэлловского гражданина”.
Человек театра, Гавел в эти недели несколько раз проводил пресс-конференции, стоя на театральной сцене. 24 ноября после речи Дубчека на площади Гавел и Дубчек отвечали на вопросы журналистов в театре Laterna magika[87]. Они даже вступили в вялую полемику о социализме. Дубчек выступал за “обновленный” социализм, очищенный от сталинских “искажений”. Знакомый горбаческий сюжет. Гавел ответил, что не может больше обсуждать “социализм”: слово и сама идея утратили всякий смысл. Встреча представителей двух поколений длилась около часа. Вдруг на сцену, где были не убраны декорации спектакля по “Минотавру” Дюрренматта, вышел брат Гавела и что-то шепнул ему на ухо. Гавел широко улыбнулся. Дубчек все еще что-то говорил, но Гавел прервал его вежливым жестом.
“Политбюро в полном составе ушло в отставку”, — объявил он.
Тут же откуда-то появилась бутылка шампанского, бокалы.
Гавел и Дубчек встали и подняли тост за свободную Чехословакию.
Занавес.
Через несколько недель последовал эпилог. Гавел появился уже не в театральных, а в государственных декорациях, на телевидении. Он был президентом Чехословакии. “Граждане! — объявил он. — Вам вернули правительство!” И это уже был не театр, а самая настоящая реальность.
В самом Советском Союзе лидеры республик, выступавших за независимость, радовались отпадению “доминионов”. Кроме Румынии, где революция