– Горло ему чем давили? – перебил Макаренко философские рассуждения похмельного опера.
– То есть как «чем»? – не понял Замятин. – И кому? Барыге нашему? Так я ж тебе говорю, он…
– Я про второго. Московского. У него на шее следы какие-нибудь есть? Типа царапины, ссадины?
– Да нет, ничего особенного.
– Понятно…
Из кабинета торжественно выплыла дородная фигура уборщицы с объемистым бумажным пакетом в одной руке и с ведром грязной воды в другой.
– Можете заезжать, – бросила она через плечо и плавно поплыла вдоль коридора.
– Заезжают, Ивановна, зэки в хату, – ласково поправил уборщицу Замятин.
– У вас и так вся жизнь – камера, – отрезала та, удаляясь в сторону туалета. Оттуда, тряся мокрой головой, выскочил Петров и галантно придержал даме дверь. Одарив опера высокомерным взглядом, Клавдия Ивановна исчезла в недрах санузла.
– А ведь в чем-то она права, – вздохнул Замятин. – Не жизнь, а каторга.
И снова отхлебнул из фляжки.
– Все, господа хорошие, отдавайте ключи – и работать, – сказал Макаренко.
Замятин с кислой миной порылся в кармане и достал ключи от кабинета следователя.
– Кто будет хорошо арботайн, тот будет кюшать суп из брюква, трищ капитан?
– Будет, будет, шашлык из тебя будет, – рассеянно ответил Макаренко. – А еще раз такой срач с утра оставите – хрен вам по всей морде будет, а не ключи…
Потом были бумажки. Нереальный, непрекращающийся каждодневный ворох дел, протоколов, своих и чужих отчетов и отписок, которые, возможно, никто никогда не прочтет, но которые нужны просто потому, что так заведено. Потому, что это и есть основная работа следователя – писать, читать и подшивать измученную чернилами бумагу в толстые картонные папки…
– Надоело!!!
Макаренко с ненавистью захлопнул толстенное «Дело».
Дело было безнадежным и бестолковым. Кто-то когда-то года два назад в каком-то захудалом обменном пункте сделал контрольную закупку пятиста баксов, а сумма в выданной справке не совпала с суммой, указанной в дубликате, ровно на два нуля. Но хозяин пункта оказался ушлым малым, сунул кому-то в карман эти недостающие два (или три?) нуля, и «дело» легло под сукно. А сейчас это сукно ковырнул кто-то сверху – и вот уже которую неделю тянется тягомотина, нудная, как мексиканский сериал, и бесполезная, как ловля снежного человека. Кто тогда ту справку выписывал? Кто тогда работал? Ах, та девушка уволилась? А подпись чья? Не ваша? Похожа на вашу, но не ваша? Надо же. Вы хвостик в своем факсимиле по-другому обозначаете? И давно?
Макаренко застонал.
«Как есть ты „Висяк”, Макаренко, так ты им и останешься. И всю херню на тебя по жизни цеплять будут заместо орденов и медалей. Потому как в каждой стае должна быть своя белая ворона. Непьющая, некурящая, вся такая из себя до тошноты спортивно-правильная, на которую просто необходимо навесить всех нераскрытых и непойманных собак».
– Ну вот, Педагог, вот ты и снова начал себя жалеть, – усмехнулся Макаренко своим мыслям. – Стареешь? Или тупеешь? Или все вместе и сразу?
Он встал из-за стола, пружинистой походкой прошелся по тесному кабинету, со стуком упал на кулаки, отжался от вылизанного Клавдией Ивановной пола пятьдесят раз, вскочил и провел плечистому мужику в зеркале несколько серий прямых в подбородок.
Мужик в зеркале довольно осклабился.
– Ничего, можем еще, однако.
Нога мужика в зеркале взлетела в направлении единственного украшения кабинета – памятной вазы, врученной руководством в незапамятные времена за совместно проведенную наше-американскую операцию. Причем руководство было как раз не наше, а американское, и потому перевитая звездно-полосатым флагом вычурная фиговина из дорогой керамики смотрелась в облезлом кабинете российского следака словно павлин, по странному стечению обстоятельств попавший в курятник.
Каблук ботинка остановился в сантиметре от вазы, но удар был слишком резким, и упругий поток воздуха от летящей ноги сделал свое черное дело. Американка задумчиво качнулась на тонкой ножке и медленно свалилась со шкафа, по мере приближения к полу набирая скорость.
Макаренко плавно метнулся вперед и за секунду до катастрофы успел-таки перехватить своенравную американку.
Под широкими керамическими полотнищами – звездно-полосатым и нашим, российским, из которых, собственно, и состояла ваза, словно памятная медаль рельефно раскинул крылья золотой орел, держащий в лапах табличку с надписью: Honour and valour.
Макаренко провел пальцем по припорошенным пылью буквам.
– Честь и доблесть, – прошептал он и невесело усмехнулся. Потом осторожно поставил вазу на место и повернулся к столу.
– Вот так. А теперь извольте честный и доблестный капитан Макаренко вновь приступать к делам своим скорбным. То бишь разбейтесь в лепешку, а барыгу лютого и опасного, полштуки баксов подло зажавшего, прикрутите. Вор должен сидеть в тюрьме, да-с.
Он уселся за стол и с ненавистью посмотрел на «Дело».
– Так ведь если у нас каждого за пятьсот баксов сажать, кто ж тогда на воле останется? – проворчал он. – Одни дворники и бомжи, считай, и останутся. И то через одного.
Вновь вникать в перипетии распроклятого «Дела» решительно не хотелось.
– А пошел он, твой барыга, со своими баксами, – сказал Макаренко «Делу», потом взял папку и бросил ее в ящик стола. – Подождешь.
И раскрыл новую папку, принесенную операми.
Материала в папке было немного. Оперский протокол с места происшествия, пяток неважных фотографий с того же места, отчет судмедэкспертизы, протокол опознания трупов безутешной родней – вот, пожалуй, и все.
Макаренко пробежал глазами бумаги, в общем-то, идентичные по содержанию рассказу Замятина, и принялся рассматривать фотографии.
Убийцы достаточно глубоко закопали трупы, и потому асфальтовый каток не расплющил тела. Земля смягчила давление катка и асфальта, и сейчас на фото были отчетливо видны две человеческие фигуры, скорчившиеся на дне глубокой ямы.
Один труп лежал ничком, крестом раскинув руки и вцепившись скрюченными пальцами в землю. Второй – на спине, лицом вверх. Мертвые глаза трупа смотрели в небо. И вероятно что-то жуткое увидел этот человек в небе перед смертью, потому что даже через зерно черно-белого снимка, сделанного старым милицейским аппаратом, ясно видна была предсмертная маска ужаса, исказившая землистого цвета лицо.
«Признаков насильственной смерти не обнаружено…» – еще раз скользнул глазами Макаренко по заключению экспертизы – и снова перевел взгляд на фотографию.
– И что же ты такого увидел, дядя? – пробормотал он.
Труп молчал, из глубины фотографии продолжая сверлить взглядом невидимое небо.
Жуткие у них глаза, у мертвецов. Пустые, стеклянные. Никакие. Но еще более жутко, когда такие глаза бывают у живых. Ни к тому, ни к другому взгляду привыкнуть невозможно. Сколько лет ни работай что в морге, что в милиции, сколько ни заглядывай в зрачки мертвых и живых трупов – все равно нет-нет, да что-то дрогнет в душе. Если только сам за эти годы не превратишься в живой труп…
– А идите вы все, – задушевно сказал Макаренко, захлопывая папку и вставая из-за стола. – И барыги, и трупы.