Пока я лежу на столе, пытаясь титаническим усилием несгибаемой воли победить ледащую orbicularis oculi[9], слегка приоткрытая форточка распахивается настежь, и на подоконник прыгает рыжий кот – с таким характерным душераздирающим стуком, какой способны производить только очень изящные котики, когда хотят, чтобы на их прыжок обратили внимание: как будто не жалкие три с половиной кило с высоты полутора метров шмякнулись, а сразу центнер, из тех далеких слоев стратосферы, где зарождаются северные сияния и некоторые уличные коты.
– Елки, – говорю я, глядя на кота. – Ну слушай. Так уже вполне можно жить.
Кот, вероятно, решив проверить мое голословное утверждение, немедленно прыгает с подоконника мне на грудь. Это, конечно, счастье, но, скажем так, трудное: веса в коте гораздо больше, чем можно предположить, глядя на его не особо крупное тело, и держа в уме, что даже оно – иллюзия. По идее, считается, будто этот тяжеленный кабан – бесплотный дух.
Но ладно, я крепкий. К тому же после такого удара любые вопросы о подлинности нашего с котом существования снимаются раз и навсегда.
– Отлично выглядишь, – говорю я коту. – Даже круче, чем когда дюжиной чаек одновременно, хотя от чаек, конечно, больше веселья, ими сподручней мельтешить и орать. Кстати, Стефан считает, я слишком тупой, чтобы тебя выдумать. Сказал – никаких шансов, просто неоткуда человеку нашей культуры такой образ взять. Для художника довольно оскорбительное утешение, зато убедительное. По крайней мере, я тут же уверовал как миленький – в тебя и в себя самого за компанию, чтобы два раза не вставать. Буду теперь вести спокойную, размеренную жизнь глубоко верующего человека: каждое утро молитва, перед сном еще одна, а все остальное время можно с толком употребить на положенные верующим грехи. По-моему, хороший, полезный для здоровья режим, что скажешь? Постараюсь неукоснительно его соблюдать, как только наберусь достаточно сил, чтобы слезть отсюда. Лежа на кухонном столе, особо не нагрешишь.
Кот начинает мурлыкать; вид у него при этом совершенно охреневший. Явно сам не ожидал от себя таких странных звуков. И совсем не уверен, что следует продолжать в том же духе. Но при этом не очень-то понимает, как замолчать.
Я закрываю глаза и думаю: если развести высокий, в человеческий рост костер и шагнуть в него, назвавшись одним из своих имен, имя сгорит первым, как бумажная упаковка, а весь остальной я наверняка успею благополучно выскочить. Да точно успею, я шустрый. А чтобы не спалить брови с ресницами, костер следует развести в воде, например, на дне моря, которое часто мне снится. Почти каждый день. Так даже надежнее, – сонно думаю я. – Старый дедовский способ – дело хорошее, но это же не чьи-нибудь, а мои имена. Они, заразы, вредные и живучие, поэтому сжигать их придется, предварительно утопив. И контрольный выстрел в голову тоже не помешает; в чью именно – на месте решу.
Может показаться, что мои дела совсем плохи, если в голове творится такая хренотень, но на самом деле, в моем случае горячечный бред – признак скорого выздоровления. Когда я способен не просто вообразить костер, пылающий на морском дне, но и вполне деловито прикинуть, как это устроить – море берем из сновидений, больше ему здесь взяться неоткуда, зато дрова для костра придется собрать наяву, вместо зажигалки вполне сойдет моя ярость, а если ее не хватит, выручит злой полуденный солнечный луч, тогда все точно получится, без дураков – я становлюсь настолько собой, насколько это возможно; вернее, насколько это совершенно невозможно – было. Буквально вот только что.
И если так, то зачем откладывать. Дрова в доме найдутся, еще с прошлой зимы остались; хорошая выдалась зима, я тогда дома практически не появлялся. С тех пор они и лежат. А море – что море. Приснится. Куда оно денется от меня.
Четвертый круг
ГансИногда выпадали свободные вечера, без работы, концертов и репетиций, тогда Ганс ходил к реке. К реке – потому что моря в этом городе не было. Ну хоть какая-то большая вода.
Ганс вырос у моря и прожил там большую половину жизни, почти тридцать лет. В ту пору он не думал, что любит море. Он вообще не думал о море – чего о нем думать, есть и есть.
Летом, как все, ходил купаться; впрочем, случались такие годы, когда до пляжа вообще ни разу не добирался: то было слишком много работы, то уезжал. В теплые зимы иногда водил девушек гулять по пустынному берегу – тех, кто по его прикидкам, с высокой вероятностью могли бы дать прямо там; обычно угадывал. Изредка выпивал с друзьями на пустом пляже, на сваленных в кучу топчанах, но не из романтических соображений, а потому, что в тот момент ни у кого из них не было ни пустой хаты, ни денег идти в кабак.
Когда переехал к жене, долго не мог привыкнуть, что моря в городе нет. Искренне удивлялся, когда его звали на пляж – какой может быть пляж на реке? Иногда ворчал: «Все-таки города надо строить только у моря, а то получается какая-то ерунда». Наконец понял, что тоскует по морю, как другие тоскуют по мертвым друзьям и близким, которых уже не вернуть. Хотя море-то никуда не делось, не исчезло, осталось на месте, если так уж приспичило, садись за руль и езжай. Иногда действительно ездил – к морю своего детства и к разным другим морям, но это не особенно помогало, словно бы для того, чтобы наслаждаться близостью моря, надо жить на его берегу, приезжим положены только ракушки и фото на память, сколько нащелкают. И больше ничего.
От долгой жизни у моря у Ганса осталось умение неутомимо плавать – не то чтобы как-то особенно быстро, или технично, просто естественно, как ходить. И еще имя, вернее, прозвище Ганс; родители рассказывали, сам он не помнил, как в раннем детстве любил подъемные краны, увидел издалека, когда всей семьей гуляли в районе порта, и влюбился с