– Все же скорее второе, – улыбается Стефан. – Даже не то чтобы не знаешь, просто не учитываешь, что самое главное из моих, по большому счету, скромных умений – допускать все. Не только наиболее вероятное, предполагаемое, логически вытекающее из сложившихся обстоятельств и хотя бы теоретически возможное, а вообще все. Включая даже такое абсурдное развитие событий, как твой уход.
– Да, теперь, наверное, понимаю, – кивает Нёхиси. – Все-таки интересный эффект дает ограничение всемогущества: вдруг оказывается, что некоторые вещи можно понимать не сразу, а постепенно, задавая вопросы, выслушивая объяснения и обдумывая их. Сказал бы мне кто-то раньше, что так бывает, решил бы, что настолько медленное понимание – слабость, болезнь ума. Отчасти оно так и есть. Но оказалось, это очень приятная слабость! Мне настолько понравился мыслительный процесс, что ради него я согласен и дальше оставаться несовершенным.
– Да, при правильном подходе наше несовершенство становится дополнительным источником наслаждений, – соглашается Стефан. – Вот и я сейчас счастлив, как давно уже не был – только потому, что всерьез боялся предстоящего разговора.
– Прям-таки боялся? Не верю.
– Зря не веришь. В свое время я положил немало сил, чтобы воспитать в себе способность бояться. И достиг отличного результата: я теперь феерическое трусло. Правда только в сугубо рабочих вопросах, но большего мне и не надо, на досуге я и храбрым вполне хорош. Зато за этот город я боюсь мастерски – не просто умом, даже не только сердцем, а всем своим существом. И кстати, имей в виду, это мое существо, которое с утра скулило от страха, а теперь ликует, как Творец за пять минут до начала Творения, с недоеденным бутербродом и охапкой чертежей подмышкой, твой вечный должник. Сделаю для тебя, что смогу, столько раз, сколько понадобится. Обращайся в любой момент. Пока мы с тобой существуем хоть где-то, хоть в каком-нибудь виде, мое слово твердо, а потом… ну, поглядим. Наверняка тоже что-нибудь сумею придумать. Я хитрый.
– Да, ты довольно хитрый, – меланхолично соглашается Нёхиси, – и, помолчав, добавляет: – Должник на совсем уж вечные времена – это все-таки слишком щедрое предложение. Я принимаю его с благодарностью, просто из уважения к твоему великодушию, но после прекращения нашего с тобой существования не стану тебе припоминать. Зато вот прямо сейчас действительно есть проблема по твоей части…
– Знаю, о чем ты, – кивает Стефан. – Только это вообще не проблема. Совершенно нормальное течение событий. Чего ты тревожишься? Так уже было сто раз.
– Не в такой острой форме. Он уже почти целых три дня меня не видит и даже не слышит. И, похоже, больше не верит в меня. Эта – ну, знаешь, его любимая бредовая идея, будто он меня выдумал, снова жива и даже получила почетное звание «разумного объяснения». Хотел бы сказать, что это просто смешно, но на самом деле не очень. Мне не всякий абсурд по душе.
– Говоришь, целых три дня? Действительно перебор. За три дня я бы и сам в чем хочешь разуверился, начиная, собственно, с тебя… Кстати, а ты котом становиться не пробовал? И в таком виде прийти?
– Нет, – озадаченно отвечает Нёхиси.
– Ну и напрасно. Золотое правило всякого наваждения: в любой непонятной ситуации становись котом.
– Думаешь, поможет?
– По идее, должно. В самом худшем случае, просто наваляешь ему в тапки. Хоть душу отведешь.
АльгисПамять вернулась к нему внезапно, глубокой ночью, когда стоял у окна, открытого для проветривания, и смотрел на разноцветные огни далеко, за рекой – зеленые на здании Центрального универмага, красные на крыше гостиницы «Рэдиссон», желтые на небоскребах делового центра, невыносимо яркие синие… а черт их знает, где именно. Где-нибудь еще.
Наверное, на таком расстоянии свет не считается светом, по крайней мере, от далеких огней боль не возвращалась, сколько на них ни смотри, хотя Альгис уже дней десять не рисовал и вообще ничего не делал, даже не мылся и почти ничего не ел, вместо кофе пил горячую воду: вскипятить чайник проще, чем разбираться с новой дорогой швейцарской машинкой, которую подарила Тамара, или, тем более, что-то варить. Часами смотрел в темноту, иногда кино на компьютере, ну или вот, разнообразия ради, в окно. Больше ничего не хотелось, просто не было сил, да и смысла как-то внезапно не стало – ни в трамваях, ни в рыбах, приплывавших к нему из чужой, без спроса и права присвоенной темноты, ни в регулярных бодрых посланиях Томки, остававшихся почти без ответов, ни в его затворническом существовании, ни в шумно бурлившем снаружи тошнотворно чужом человеческом мире, ни в картинах, ради которых все якобы затевалось. Разве только в отсутствии боли смысл по-прежнему был. Поначалу Альгис боялся, что от праздности боль вернется, чутко прислушивался к себе, готовый схватиться за кисти при первом ее приближении, но по мере того, как бесконечно долгие, печальные, но безмятежные дни сменяли друг друга, страх превращался в надежду, а она – в робкое, осторожное, но уже почти настоящее торжество.
Рано радовался, вместо боли вернулась память, и теперь, задним числом, предоставь ему кто-нибудь выбор из этих двух зол, Альгис без колебаний выбрал бы старую добрую боль, потому что нет муки горше воспоминаний о навсегда утраченном доме, о счастье, ставшем для тебя невозможным, и людях, которых все эти годы, сам того не осознавая, любил больше жизни, вернее, вместо нее.
Вспомнил он, конечно, не все, даже не половину, хорошо, если десятую часть, это и самому было ясно. Пробелов оказалось так много, что восстановить мало-мальски связную историю своей жизни почти не было шансов. Только отдельные эпизоды, по большей части, вырванные из контекста, до сих пор ему почти неизвестного, зато такие яркие, достоверные, что захочешь, а не усомнишься в их подлинности. Хотя