А потом отец гладил сына по голове и говорил:
— Отбой, завтра рано вставать.
Булат шел к себе в комнату.
Конечно, ни Шалва Степанович, ни Ашхен Степановна никогда не говорили своему сыну, что занимают столь высокие посты, потому что они умней и образованней других, но в голове десятилетнего мальчика интуитивно складывалось понимание того, что он и его семья — это люди другого сорта, что они и есть «высший класс» страны Советов и поэтому им многое дано и многое позволено.
Осознание этого приходило постепенно, хотя отец, разумеется, довольно часто наставлял сына не возноситься, не кичиться перед друзьями тем, что у него есть, а у них нет, но сам образ жизни семьи Окуджава говорил об обратном, и юному Булату было просто не под силу переварить это раздвоение, когда между партийным руководством страны и рядовым населением этой же страны зияла неизбывная пропасть. Он просто был вынужден принять те условия, в которых жил, за абсолютно справедливые и единственно верные, а нищету и дикость «низшего класса» относил на счет пережитков прошлого, с которым решительно борются его родители.
Итак, навык быть разным — перед одноклассниками одним, а перед родителями и людьми их круга другим, — формировался как закономерный результат объективных законов выживания. Вполне возможно, что Булату претил упертый максимализм его родителей, но и опроститься до уровня уличных друзей он тоже не мог.
Хотя к последним его тянуло просто потому, что он был мальчиком.
Однажды после уроков к Булату неожиданно подошел долговязый, с вечно чумазым лицом, второгодник по фамилии Дергачев. Говорили, что к тому моменту он уже бросил школу и работал на заводе.
— Хочешь, покажу, как поджигной стреляет?
Булат задохнулся от счастья:
— Конечно!
— Ну, пошли тогда…
Через дырку в заборе выбрались на зады школы, потом миновали рабпоселок и вошли в лес.
— Далеко еще?
— Нет, рядом уже, сейчас к грачам выйдем, — подмигнул Дергачев.
— К каким грачам?
— Увидишь.
Прошли перелесок, миновали овраг с остатками каких-то деревянных построек и ржавой брошенной техникой и вышли на поляну, на краю которой высилась огромная суковатая береза, густо, как комками сажи, залепленная грачиными гнездами.
Дергачев остановился и достал из кармана поджигной — к вырезанной из дерева пистолетной рукоятке проволокой была примотана короткая металлическая трубка, сплющенная с одного конца.
Присел на валежину и начал неспешно заряжать самопал-пугач.
— Далеко бьет? — поинтересовался Булат.
— До березы как раз и бьет, — улыбнулся Дергачев, прикрепил к затравочному отверстию поджигного несколько спичек и подпалил их.
Раздался громкий хлопок, за которым последовал плевок густого вонючего дыма.
— Есть! — Дергачев запихнул поджигной за пояс и побежал к дереву. Булат кинулся за ним.
На земле, среди корней, бился подстреленный грач.
— Зачем ты его?
— Как зачем? — недоуменного гаркнул Дергачев. — Сейчас есть его будем…
Дома Булат, конечно, ничего не рассказал родителям, только сообщил, что ужинать не будет, потому что ему нездоровится.
Пошел к себе в комнату, лег на кровать, отвернулся к стене и закрыл глаза. Больше всего сожалел о том, что зачем-то рассказал Дергачеву о том, что у его отца есть наградной пистолет, что он его возьмет тайком и они обязательно постреляют в лесу.
И ты берешь пугач (к нему привык), к виску подносишь — он к виску приник, смеешься ты: ведь он не убивает… Но в принципе все точно так бывает: его — к виску, а он к виску приник, вся жизнь прошла за этот краткий миг, все вспомнилось, что не было и было… И темечко как бы к дождю заныло. Затем обратно в стол его швырни: он пригодится на другие дни. Тебя холодный этот душ охватит — на день-другой, глядишь, его и хватит. Купи пугач, купи! Тебе не в труд. Он безопасен. С ним не заберут. Побалагуришь — и пройдет тоска… …Все пугачи мы держим у виска!Лифт остановился на четвертом этаже.
Дверь в квартиру открыла бабушка.
Взгляд ее, как всегда, выражал разочарование и сожаление одновременно. Разочарование от того, что внук совсем отбился от рук, а сожаление — о том, что бедный мальчик растет без отца, которого арестовали и, скорее всего, Шалико уже нет в живых (о том, что Шалва Степанович Окуджава был расстрелян в Свердловской городской тюрьме, стало известно лишь в 1954 году).
От этого взгляда Булату становилось невыносимо тоскливо. Ему еще острей начинало казаться, «что счастья никогда не было и было всегда это серое, тревожное, болезненное ожидание перемен».
Понурив голову, он проходил через заставленный шкафами, ящиками и ломаной мебелью коридор, садился к столу, начинал хлебать приготовленное варево, обжигался при этом, а потом шел к себе за шкаф делать уроки, но не делал их, конечно. Дождавшись, когда бабушка уснет или выйдет на кухню, он незаметно сбегал из дому.
Учился Булат плохо.
Нравились ему только уроки литературы, потому что на этих уроках можно было вспоминать о том, как все было раньше, или мечтать о том, как все могло бы быть по-другому, что одно и то же по сути.
В марте 1939 года по обвинению в контрреволюционной деятельности арестовали мать, Ашхен Степановну Налбандян, и отправили в лагерь Батык Карагандинской системы ГУЛАГа НКВД.
Из книги Б.Ш. Окуджавы «Упраздненный театр»: «Он, сын врага народа, проводил школьные часы, как в тумане, испытывая чувство вины перед остальными счастливчиками. Однако постепенно выяснилось, что судьбы многих схожи с его судьбой».
Сначала Булат был уверен в том, что столь печальная участь постигла и постигает лишь тех, кто, как говорили его родители, по приказу партии выполняли самую ответственную, самую важную работу, но со временем стало ясно, что это не так — репрессиям подвергались простые рабочие и рядовые РККА, почтальоны