А ведь еще помнил то время, когда здесь были устроены купальни — деревянные выгородки, где летней порой с утра до позднего вечера проводила время вся без исключения арбатская и пресненская шпана.
Бабушка не пускала Булата на реку, но тайком он, конечно, убегал сюда.
Собирались на выкрашенном зеленой комкастой краской дебаркадере, привязанном ржавыми тросами к берегу.
Жгли костер.
Курили.
Дорогомиловские приносили пиво.
Бывало, что дрались.
Ну, и купались, само собой.
Сейчас купальни сломаны, дебаркадер отбуксировали куда-то к ближе к Лужникам, и только грузовики с песком и щебенкой круглые сутки утюжат прибрежную линию.
Булат вошел в гулкий парадный.
Где-то наверху загремел люк мусоропровода, хлопнула дверь.
Нажал на кнопку вызова лифта.
И все повторилось: как тогда, в детстве, на Арбате в недрах дома тут же ожил электрический мотор, сопровождаемый однообразным гулом лебедки, которая выпустила в шахту раздвоенный, как змеиный язык, густо смазанный тавотом металлический трос.
Усмехнулся своим воспоминаниям.
Видимо, в этих совпадениях состояний был какой-то свой смысл, понять который сразу не представлялось никакой возможности, но лишь со временем этот смысл раскрывался, связывая воедино разрозненные события жизни.
Лифт остановился на первом этаже.
Булат вошел в кабину и захлопнул металлическую дверь, оставшись в едва освещенном подслеповатой электрической лампочкой замкнутом пространстве.
А ведь мать никогда не рассказывала сыну о том, что она пережила в заключении.
Просто замолкала, когда об этом заходил разговор, или переспрашивала по нескольку раз, если просьба рассказать о лагерной жизни звучала слишком настойчиво, словно до нее не доходил смысл этой просьбы, словно она ослышалась и не могла понять, зачем рассказывать о том, что для нее было частью небытия, а теперь для кого-то есть предмет любопытства.
Конечно, сначала Булат не понимал, что происходило с Ашхен после ее возвращения. Особенным потрясением для него стало первое освобождение матери из заключения, когда она легла на узкий деревянный топчан, стоявший в коридоре, поджала ноги и стала улыбаться, еще до конца не веря в то, что теперь не придется вскакивать по команде дневального по бараку.
Конечно Булат знал о том, что людей, долго голодавших, нельзя сразу потчевать многими яствами, ведь, отвыкнув от еды, они могут просто умереть от ее переизбытка.
Но ведь точно так же обстояло дело и со свободой, о чем 23-летний Окуджава, конечно, не догадывался. Лишившись свободы однажды, человек не сразу может вернуться к обычной жизни, не сразу может осознать радость не поднадзорного существования, внутри которого он уже выстроил свой мир и научился защищать его от посягательств. Этот мир невелик, он подобен замкнутому пространству внутри кабины лифта, что движется по воле электрического мотора и раздвоенного, как змеиный язык, металлического троса, густо смазанного тавотом.
То верх, то вниз.
В рассказе «Девушка моей мечты», написанном в 1985 году, Окуджава попытался осмыслить это чувство.
Вот Ашхен в сером ситцевом платьице, помятом и нелепом, с фанерным сундучком с вещами стоит посреди пустого двора.
А ведь по этим самодельным фанерным сундучкам, обкленным дерматином или дешевыми бумазейными обоями, можно было узнать тех, кто возвращался из лагерей.
Они брели по Неглинке и Цветному бульвару, по Плющихе и Сокольникам, по Щипку и Марьиной роще.
Их можно было безошибочно опознать по совершенно отсутствующему, потустороннему взгляду, устремленному, казалось, внутрь себя, словно бы там, в таинственной глубине, происходило нечто куда более существенное, нежели в окружающей жизни с ее суетой и дрязгами.
Из рассказа Б.Ш. Окуджавы «Девушка моей мечты»: «И вот я заглянул в ее глаза. Они были сухими и отрешенными, она смотрела на меня, но меня не видела, лицо застыло, окаменело, губы слегка приоткрылись, сильные загорелые руки безвольно лежали на коленях. Она ничего не говорила, лишь изредка поддакивала моей утешительной болтовне, пустым разглагольствованиям о чем угодно, лишь бы не о том, что было написано на ее лице».
Попытки развлечь Ашхен: прогулка по городу, совместное посещение кинотеатра, еще какие-то затеи, которые уже и не упомнишь, успеха не имели.
Мать была как бы и рядом, но в то же время отсутствовала. С удивлением и любопытством она смотрела на окружающих ее людей, на лице которых она не находила печати лагеря, не видела «своих», не чувствовала только сидевшим знакомого запаха сырого цемента, прелой кирзы, махорки и годами не стиранного нижнего белья.
Ашхен останавливалась и закуривала.
Лифт остановился.
Булат вышел на лестничную площадку, подошел к окну и открыл его:
Так здравствуй, день! Он петь заставил. Он — словно лебедь с высоты… У Краснопресненской заставы дарили женщинам цветы…Конечно, маме понравился первый сборник стихов сына, она прочитала его несколько раз с удовольствием и гордостью за своего мальчика, который за все то время, пока ее не было, оказывается, вырос в настоящего поэта. Помнила, как в детстве, еще не умея читать, он мог часами зачарованно перелистывать страницы книги с напечатанным на них текстом, а потом, уже овладев грамотой, сам сочинял, воображая себя настоящим взрослым писателем.
У Сартра в его «Словах» об этом сказано чрезвычайно точно: «Меня забавляли задумчивые дамы, скользившие от полки к полке в тщетных поисках автора, который насытил бы их голод; они и не могли его найти, ведь им был я — мальчик, путавшийся у них под ногами, а они не смотрели в мою сторону».
Быть писателем и доказать окружающим, что ты состоятелен в этом своем бытовании, — задача трудновыполнимая, но выполнимая!
Булат вошел в квартиру матери, залитую солнцем.
Ашхен обняла сына и сказала ему, что только что ей позвонили и сообщили, что Шалико реабилитирован, а это значит, что он ни в чем не виноват.
Немая сцена! Но ведь он знал это еще в Нижнем Тагиле и на Арбате, в Тифлисе и на фронте, тысячу раз возвращался к этой мысли в Шамордине и Калуге.
И