Сейчас, зная более-менее Парфёнова лично, я понимаю, что его тогдашнее лицо выражало ужас. Он встал из-за стола и начал пятиться к стене. А выглядела я примерно так: восемьдесят килограммов живого веса, короткие замшевые шорты, туфли “прощай молодость” и вся косметика моей московской тети на лице. Он стал что-то говорить про культурную направленность программы, про образовательный уровень. Я – напирала. Тогда он спросил, что я умею делать, какой опыт. И я уверенно отвечала: “Я работала в прогхрамме «Тема», гхатовила сюжеты и даже учшаствавала в создании бальших прагхрам…” и так далее. Он отпрыгнул в угол. Стал ссылаться на поезд в Петербург, который отходит буквально через час, нет – полчаса, на укомплектованность штата, на что-то еще. Я продолжала напирать: шла на Парфёнова грудью шестого размера и не собиралась сдаваться. Последнее, что помню: до смерти испуганный Парфёнов в углу, я – в тридцати сантиметрах, борюсь за право работать на новом телеканале, в новой передаче. И вдруг он как-то выпрыгивает из-за меня, как заяц, и довольно громко и отчетливо (при этом уверенно двигаясь в сторону выхода) произносит: “Вы вообще отдаете себе отчет в том, что то, как вы выглядите, как вы говорите, не дает вам права работать на центральном телевидении?” Это меня, наконец, остановило. Я повернулась и ушла. Андрей Лошак, который, разумеется, слышал эту сцену из приемной, рассказывал мне потом, что был уверен, что я сейчас спущусь на лифте, выйду из Телецентра и утоплюсь в Останкинском пруду. Но я поступила по-другому. Я пешком дошла от Останкино до Речного вокзала, собрала чемодан, взяла свой любимый фикус по кличке “Киллер”, поехала на вокзал и села в поезд на Ростов.
ХАМАТОВА: Навсегда? В смысле, ты думала – что навсегда?
ГОРДЕЕВА: Нет, я так не думала ни одной секунды. Я отыскала через ростовских друзей преподавательницу техники речи, бывшую актрису театра Льва Додина Галину Анатольевну Ким. Пришла к ней и попросила научить меня заново говорить. Она сказала честно: “Это невозможно. В восемнадцать лет южный говор неисправим”. Я настояла. Она, твердо уверенная, что дело безнадежное, всё же сжалилась надо мной. Мы стали заниматься: я говорила с винной пробкой во рту и стоя на голове, я выучила миллион скороговорок и упражнений, я освоила какую-то специальную актерскую технику речи… Через три месяца она впервые пригласила меня выпить чаю у нее на кухне. Это была победа. Я поняла, что, видимо, уже выучилась говорить так, чтобы не раздражать ее слух.
Через полгода я возвратилась в Москву. К Парфёнову не пошла. И в “ВИД” не вернулась. Я как будто начала заново. Но на долгое время моим любимым развлечением было познакомиться с какими-нибудь коренными москвичами, тусоваться в компании, прийти в гости и только под занавес объявить, что я из Ростова. Всякий раз от души наслаждалась произведенным эффектом. Если “настоящих москвичей” вокруг не хватало, то всё то же самое я проделывала на журфаке МГУ, куда перевелась.
ХАМАТОВА: Так у тебя диплом МГУ?
ГОРДЕЕВА: Да.
ХАМАТОВА: А я до сих пор живу без диплома.
ГОРДЕЕВА: Как без диплома?!
ХАМАТОВА: Так. Когда я выпускала дипломный спектакль, я уже снималась в кино. И деньги, которые я заработала в кино, были потрачены на реквизит для дипломных спектаклей, на ткани для костюмов. Все, понимаешь, абсолютно все! Ты даже себе не можешь представить, как меня злило, что у государства на наше образование, на наш дипломный спектакль нет денег. Это конец девяностых. И всё – как ты говоришь. У вас на телевидении расцвет, который уже переходит в заплывший жирком застой, у вас уже есть деньги, но скоро кончится свобода. А у нас… В общем, я в Одессе покупала чайник, кажется, за пятьдесят долларов. И это были космические тогда деньги! Мне сказали, что этот чайник играл в фильме “Белое солнце пустыни”. И мне так захотелось в это поверить, так захотелось, чтобы именно этот чайник играл теперь в нашем спектакле “Сверчок на печи”, что я немедленно его купила, привезла, всем рассказывала его биографию. Потом мне одесситы потихоньку сообщили, что все чайники в их городе более-менее снимались в “Белом солнце пустыни”, но я в свой чайник продолжала верить.
А все костюмы для другого нашего спектакля, для “Анны Франк”, я шила сама: свой, чужие, реквизит ночью шила на машинке, которую сама купила, из тканей, которые тоже купила сама. Так мы играли дипломные спектакли. Но когда нужно было получать диплом, выяснилось, что за мной в ГИТИСовской бухгалтерии числятся какие-то немыслимые штрафы, потому что еще на третьем или втором курсе кто-то на экзамен по танцам брал у меня какую-то драную юбку, которую я, в свою очередь, брала в костюмерном цехе. И этот “кто-то” юбку не вернул. А я забыла. И, разумеется, к концу учебы уже было не восстановить, где эта юбка, кто ее брал, что случилось. Но за драную юбку за два года у меня накопились штрафы. И когда мне их выставили, я, уже купившая весь реквизит и костюмы на дипломные спектакли, психанула и сказала: “Как вам не стыдно? Я вам помогаю делать дипломный спектакль (с ним, кстати, ГИТИС еще много лет ездил на фестивали), а никто со стороны института не вкладывался в это: ни по костюмам, ни по реквизиту, ни по чему. И вдруг мне за какую-то вонючую драную юбку выставляют счет! Подавитесь своим дипломом. Обойдусь без вас”. И не взяла диплом.
ГОРДЕЕВА: Позиция.
ХАМАТОВА: Мама плакала очень, она говорила: “Смотри, времена могут вернуться”. Я отвечала: “Мама, ты с ума сошла? Посмотри вокруг. Всё другое. Если у меня будет профессия, ремесло, то никакая бумажка мне не нужна”. Сейчас я часто вспоминаю мамины слова.
ГОРДЕЕВА: Знаешь, на одной из первых программ “Тема”, которые снимались уже без Листьева, я была автором. Программа была посвящена Бертольду Брехту…
ХАМАТОВА: Ток-шоу на телевидении, посвященное Бертольду Брехту?! Кать, ты в нашей стране работала?
ГОРДЕЕВА: Да. Это был, кажется, конец девяносто шестого или начало девяносто седьмого года.
ХАМАТОВА: Фантастика.
ГОРДЕЕВА: Поводом стал необычайный брехтовский бум, случившийся в те времена. Тогда поставили пять или шесть “Трехгрошовых опер” сразу только в одной Москве. Ведущим “Темы” был Дима Менделеев. И вот мы решили сделать программу, посвященную этому феномену, поговорить о Брехте и о том, как и когда его в России ставили. И я вычитала, что, в числе прочего, есть декорации к “Опере”, которые делал Маяковский. Я нашла человека, у которого эти декорации хранились. Тогда, как ты понимаешь, музеями и наследием особенно никто не занимался, но был этот человек, который что-то, уже собранное, хранил. И он нам дал для программы декорации: огромные холщовые полотна. Мы их показывали, они стали частью передачи. Всё было отлично.
После съемок я сложила их в сумку, в которой мне их передали. И повесила на вешалку в редакции. Утром пришла уборщица, она решила, что это просто ветошь какая-то. Да, так она и сказала: “ветошь”. В общем, она их выкинула в помойку.
ХАМАТОВА: Этого не может быть, Катя.
ГОРДЕЕВА: И я так сказала. И тот человек, который под честное слово отдал мне эти декорации, тоже так сказал.
ХАМАТОВА: И что было дальше?
ГОРДЕЕВА: Дальше я около года отдавала ему шестьсот долларов, в которые мы оценили пропавшие декорации. С тех пор я не могу заставить себя войти в новый, уже отреставрированный и приведенный в изумительное состояние музей Маяковского. Потому что мне стыдно.
ХАМАТОВА: Будем считать, что где-то внутри той сумки с ветошью осталась и моя драная юбка