Оставался еще один. Он беззвучно спал сейчас в горнице — тонкий, почти прозрачный, неспособный ни ворожить, ни заговаривать. Только хлеб печь, да и тот рыхлый. Сколько бы ни рожала Глаша, а все мимо. Бедная баба, глупая баба. Дал бы лес еще один шанс ей, Аксинье, все бы вышло по-иному. И выйдет. Вспомни только Батюшка, что есть у него самая первая, самая главная жена. Да перестань тратить ночи на пустую утробу смазливой девицы.
Когда Полина добралась до крыльца, Аксинья почти успокоилась. Гнев — не ее стезя, гнев — удел слабых. Тех, кто и родить не может, только скакать на чужих мужьях. Да на сыновьях чужих.
— Не спится, Матушка? — спросила Поляша, подойдя совсем близко.
В рассветном солнце она будто светилась изнутри ласковым женским светом. Аксинья почувствовала, как ноги вмиг стали мягкими.
— А тебе, гляжу, и дома не сидится? — ответила она, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
«Ерунда, ерунда, быть не может!» — металось в голове.
— Батюшка меня позвал, сказал, роса больно сладкая в лесу, жаль ее упускать… — И потупилась, как девчонка, щеки порозовели, руки сжали подол, который Полина подняла, чтобы не намочить о траву.
Белая ткань собралась на животе, округляя его, и Аксинья завыла бы подбитой горлицей, если бы горло не перехватил страх. Она спустилась с последней ступеньки и оказалась с сестрицей лицом к лицу.
— И как?.. — вырвался из пересохших губ свистящий шепот. — Не обманул он тебя? Сладка роса?
Полина вздрогнула, но не отошла, только в испуге прижала к себе подол еще плотнее.
— Чего молчишь, когда Матушка тебя спрашивает? — Аксинья была готова вцепиться мерзавке в шею, но руки стали тяжелыми, не поднять.
Почувствовав ее беспомощность, Полина осторожно выпрямилась, посмотрела на сестрицу и склонила голову, будто оценивая. Солнечные лучи блестели в медных волосах. Она была красива так, как бывает красива природа в начале весны, когда в ней зачинается новая могучая жизнь.
— Чего уставилась? — прохрипела Аксинья.
— У меня будет сын, — ответила Полина, не спрашивая, а утверждая. — У меня будет сын! — Ее глаза округлились, щеки вспыхнули.
— Что ты несешь?.. — начала Аксинья, но воздуха не хватило.
— Я не знала… Я подумать не могла… — Полина прижала ладони к животу, ткань подола делала его круглым, будто дитя уже готовилось появиться на свет. — Но ты… Ты это почуяла, потому и вышла меня встречать! У меня будет сын!
— Молчи…
Но Полину было не остановить: она засмеялась, откинув голову, распахнула объятия, словно желая охватить ими весь лес, ткань упала к ее ногам, но круглый живот, которого еще не могло быть, незримо остался с ней. Она смеялась, кружась, как сумасшедшая, а Аксинья смотрела на нее, и надежда медленно умирала в ней. А с надеждой — и остатки того, что принято называть душой.
— Замолчи, я тебе говорю! — не выдержала она наконец, схватила девку за руку, заставила остановиться, но та легко вырвалась и вдруг отвесила сестре звонкую пощечину.
— Не смей меня трогать, гадюка! — выплюнула она, продолжая счастливо улыбаться. — Нет у тебя надо мной больше власти. Я рожу ему сына! Того самого сына, поняла?
Улыбка ее обернулась хищным оскалом, она клацнула зубами, развернулась и вспорхнула по лестнице, скрылась в доме. Лес шумел на утреннем ветерке. Аксинья осела на вытоптанную траву и завыла, кусая кулаки, чтобы мерзкая тварь, понесшая сыном, не услышала ни единого ее всхлипа.
А когда выплакала всю боль, то пошла в лес и долго бродила там, не разбирая дороги. Будь судьба к ней добрее, может, вышла бы и на заветную третью поляну, будь справедливее — привела бы ее на край обрыва да спихнула в спящие воды. Но вышло иначе.
До сумерек топтала Аксинья знакомые заросли, молчала, слушала, примечала да запоминала. А как пришла ночь, вышла на лобное место, как к алтарю, скинула платье, укусила себя за руку — сильно, до соленой крови на губах, — и отдалась земле.
Что было дальше, она не запомнила: память умеет стирать самые страшные, самые черные ночи, чтобы тот, кто пережил их, не лишился разума. Так и Аксинья забыла, как металась в траве, как шептала лесу, как звала болото, как проклинала завязь, которая еще только готовилась стать жизнью в молодом чреве. Кто вложил в ее уста заклинания? Кто подсказал, что говорить, кому кланяться? Лес ли пожелал этого, как она надеялась, или проклятая мертвая вода свела ее с ума и верной дорожки?
Ни понять, ни разобраться. Но плод был проклят. Плод и появиться не должен был. Но мерзкая девка все равно выносила — страдала, мучилась, но держала его в себе. Чтобы сдохнуть в крови и слизи, выталкивая на свет сына. Сына, да не того. Зачем пустой выблядок лесу? Он, как мешок, который спихнули с повозки, остался лежать на обочине своего пути. И каждый раз, когда Аксинья глядела на него, широколицего, конопатого, в ней вспыхивали воспоминания той страшной ночи. Никто не догадался, что она виновна. Что бы Глаша ни шипела ей в страхе, никто не догадался. Лишь она знала, какую тьму призвала своим проклятием. Знала и жила с этим.
А теперь Аксинья стояла на коленях в хвое и листве, а рядом пыхтел подросший мальчик, безмолвно разевая рот, как большая рыжая лягушка. Это она лишила его речи, когда совсем обессилела от нытья и причитаний. Одно движение хитросплетенных пальцев, одно прикосновение символом тишины к влажному лбу, и мальчишка подавился собственным плачем.
Легко творить ворожбу над слабым да утерявшим свой путь. Главное — не вспоминать, чего вместе с ним лишились и все они: Демьяна, который почти успел стать волком и сбежал от стаи, учуяв кровь ненаглядной своей Поляши за дни пути по бескрайнему лесу. В ту ночь род лишился и наследника, и зверя. В ту ночь Батюшка лишился третьей жены. Зато на свет появился рыжий мальчишка, и,