Когда-то очень давно, еще во времена щенячества своего, Демьян пробрался в комнату Батюшки, обошел ее по кругу, принюхался и нашел искомое с легкостью настоящего волка. Плотно заткнутая деревяшкой бутылка стояла на полке, придвинутая к стене. Дема встал на носочки, вытянулся, не глядя схватил ее за горлышко и потянул. Скользкие бока приятно холодили пальцы. Сердце бухало в ушах, коленки подрагивали то ли от страха быть пойманным, то ли от предвкушения запретного питья.
Питье оказалось горьким. Оно обожгло рот, полилось в горло, запылало в груди. Демьян выскочил из Батюшкиной спальни, не видя ничего перед собой от слез, споткнулся о порог, вывалился в коридор и замер, не зная, куда деться от пожара внутри. Его, вмиг охмелевшего, нашла Пелагея. Жалела сквозь смех, гладила по голове, а он ничего не слышал, почти ничего не чувствовал, уплывая куда-то, легонько покачиваясь. А когда пришел в себя, то мир вдруг стал вязким, серым и поникшим.
— Никогда не пей, дружочек, — продолжая смеяться, посоветовала Поляша. — Дурное это дело. Сам дураком станешь.
Дема тогда решил, что ни за что больше не будет пробовать эту гадость, — дурь одна и жар. А когда целый год заливал хмельным свой побег из леса и тоску по нему, вспоминал себя щенком и скалился в темноту. Дураком он и правда стал. Только выпивка тут ни при чем.
Это странное чувство зыбкости и тягучести времени первого своего похмелья он почти забыл, но вспомнил сразу, как только подломились ноги и он повалился на колени в траву, не дойдя до умирающей матери.
— Пришел, значит… Волк, — прохрипела она, не поднимая век. — Я все думаю: поспеешь, нет. Поспел.
С уголка губ степенно текла алая струйка. Дема уставился на свои руки, побелевшие пальцы сами собой сжимались и разжимались. Опавшая хвоя впивалась в ладони, под слоем сухих веток и травы мельтешила бесконечная жизнь: маленькие муравьишки спешили по своим делам, из ноздреватого холмика выглядывал серый червь, земля была влажной и живой. Весь лес был таким — полным благодатной силы. А Матушка его исходила кровью, лежа на поваленной еловой лапе.
— Кинжал… где?
Еще один хрип заставил Дему опустить голову ниже. Темный в рыжину муравей тащил за собой толстую белую тлю, видать, убежала с выгула, а теперь ему, бедолаге, волочь ее обратно — тяжело, неудобно, а надо. Тля не сопротивлялась, муравей спешил. Солнце долго еще будет на небе, но любой день краток, любая ночь подобна смерти. Знание это муравьи передавали друг другу, а те другим, а те новым, чтобы род их жил, чтобы после любой тьмы наступал рассвет. Глупые муравьишки стремились сохранить свой дом, оградить семью от краха. Глупые муравьишки оказались умнее Хозяина леса.
— Кинжал!
Сухая хвоя зашуршала под Матушкой. Дема вскинул глаза. Аксинья сумела приподняться, обхватив распоротый живот обеими руками. Подол вдовьего платья набух от крови. Дема с трудом сглотнул подкатившую тошноту.
— Не нашел.
Аксинья задержала на нем тяжелый взгляд и опустилась на лапищу. Лицо ее стало восковым, заострилось, но даже близкая смерть не стерла с него властной суровости.
— Найди. Кинжал Хозяина. Найди. — Поджала сухие губы и затихла, будто бы больше и нечего ей было сказать.
Демьян глубоко вдохнул прелый дух чащи, помолчал, веря еще, что мать скажет что-нибудь, хоть что-нибудь еще, но она молчала. Только грудь ее поднималась с утробным всхлипом, а опускалась с чуть слышным стоном. Муравьишки продолжали копаться в траве, лес продолжал шуметь, Матушка — умирать. В один миг все это увиделось Деме со стороны, и он ужаснулся. Перед его глазами истекала кровью женщина, подарившая ему жизнь. Погибала, зарезанная племянницей своей. Нет, не так. Погибала от удара дочери мужа своего. А единственное ее дитя, первенец, сын, сидит, как истукан, не может осилить двух шагов, что их разделяют.
Дема бросил себя к валежнику раньше, чем решил сделать это, раньше, чем приказал бы себе остаться на месте.
— Мама… — Незнакомое слово застряло во рту, засвербело в горле отзвуком нежданной боли. — Мама.
Веки дрогнули. Аксинья открыла глаза — холодные серые воды подернулись первым льдом. Она уходила, решив, что прощаний жизнью своей не заслужила. Родовое лезвие разорвало последние нити, что связывали ее с лесом. Не Матушка — мать. Не ведьма — умирающая женщина. Дема понял это, прочитал в растерянном взгляде и задохнулся от жалости.
— Мама… — только и повторял он. — Мама…
Аксинья уже не могла ответить, но смотрела, не мигая, без слез и страха, жадно, пытливо смотрела на него, словно и не видела никогда. Демьян гладил ее по тяжелым волосам, перебирал медь с серебром, стирал кровавую струйку с подбородка и все повторял, повторял, как заклинание, как лесовую ворожбу:
— Мама… Мама. Мама.
А она смотрела, пока грудь еще слабо поднималась, чтобы опуститься. А потом опустилась, но уже не поднялась. Дема позволил себе еще немного постоять рядом, уложил растрепавшиеся косы на груди, поправил платье, не решаясь посмотреть на кровавый разрез, а потом наклонился к матери и легонько поцеловал ее в лоб. Она продолжала смотреть на него, пока он осторожно не опустил ей веки. Уходя, он подумал, что и не вспомнить, когда в последний раз она была так внимательна к нему, а он к ней так нежен. Никогда, наверное. Наверное, никогда.
О теле Демьян не печалился: лес знал, как упокоить ту, что посвятила ему всю свою жизнь. Скоро к валежнику придут звери, скоро за дело примется мир, живущий в траве и земле. А хвоя засыплет все, что останется от Матушки леса. Тело, как и дух ее, не были печалью Демьяна. Все, что занимало его мысли, легко крепилось на поясе, славно лежало в руке и было теперь болото знает где. Только болото и знает.
ГЛАШАДом опустел. Тропка к нему через родовую поляну поросла травой. Ослепли провалы окон, скособочилось крыльцо, провалились ступени, обвисла дверь. У самой крыши деловито сновали маленькие пичужки — строили гнезда, обживали быт. Лес мигом прознал, что род его истончился, покинул родные стены, устремился последними своими душами куда глядят ослепшие глаза.
Кутята, а не лесовые. Сморчки, а не могучие завязи бескрайней силы.
Но не было на них