Что же в конце концов получается в результате нашего анализа дюринговской «самобытной системы» политической экономии? Единственный результат состоит в том, что после всех больших слов и еще более грандиозных обещаний мы оказались обманутыми так же, как и в «философии». В теории стоимости – этом «пробном камне для определения достоинства экономических систем» – дело свелось к тому, что под стоимостью г-н Дюринг понимает пять совершенно различных вещей, находящихся в кричащем противоречии друг к другу, и, следовательно, в лучшем случае, не знает сам, чего хочет. Возвещенные с такой помпой «естественные законы всякого хозяйства» оказались общеизвестными и часто даже неправильно формулированными банальностями худшего сорта. Единственное объяснение экономических фактов, которое нам преподносит эта «самобытная система», состоит в том, что они являются результатом «насилия», – фраза, которой филистер всех наций утешает себя в течение тысячелетий во всех своих злоключениях и после которой мы знаем ровно столько же, сколько знали до нее. Вместо того чтобы исследовать происхождение и последствия этого насилия, г-н Дюринг предлагает нам, чтобы мы с благодарностью успокоились на одном слове «насилие» как конечной, последней причине и окончательном объяснении всех экономических явлений. Вынужденный дать дальнейшие разъяснения относительно капиталистической эксплуатации труда, он сначала изображает ее в общем виде как основанную на обложении данью и на надбавке к цене, усваивая себе здесь полностью прудоновскую концепцию «устанавливаемого заранее начисления» (prelevement), чтобы затем, переходя от общего к частному, объяснять ту же эксплуатацию при помощи Марксовой теории прибавочного труда, прибавочного продукта и прибавочной стоимости. Он ухитряется, таким образом, благополучно примирить два прямо противоречащих друг другу воззрения, единым духом списывая и то, и другое. И подобно тому, как он не находил в своей философии достаточно грубых выражений для того самого Гегеля, идеями которого он пользуется, неизменно разжижая и опошляя их, так и в «Критической истории» разнузданная клевета на Маркса служит лишь для прикрытия того факта, что все сколько-нибудь рациональное, содержащееся в «Курсе» по вопросу о капитале и труде, составляет – тоже разжиженный и опошленный – плагиат у Маркса. В «Курсе» невежество автора доходит до того, что в начале истории культурных народов он ставит «крупного землевладельца», ни словом не обмолвившись относительно общности земельной собственности родовых и сельских общин, являющейся в действительности исходным пунктом всей истории. Это невежество почти непостижимо в наши дни. Но оно, пожалуй, еще превзойдено тем невежеством, которое в «Критической истории» немало кичится собой как «универсальной широтой исторического кругозора» и для иллюстрации которого мы привели лишь несколько ужасающих примеров. Одним словом: вначале – колоссальная «затрата» самовосхваления, крикливой базарной рекламы, обещаний, превосходящих одно другое, а затем «результат» – круглый нуль.
ОТДЕЛ ТРЕТИЙ. СОЦИАЛИЗМ
I. ИСТОРИЧЕСКИЙ ОЧЕРК
Мы видели во «Введении»[228], каким образом подготовлявшие революцию французские философы XVIII века апеллировали к разуму как к единственному судье над всем существующим. Они требовали-установления разумного государства, разумного общества, требовали безжалостного устранения всего того, что противоречит вечному разуму. Мы видели также, что этот вечный разум был в действительности лишь идеализированным рассудком среднего бюргера, как раз в то время развивавшегося в буржуа. И вот, когда французская революция воплотила в действительность это общество разума и это государство разума, то новые учреждения оказались, при всей своей рациональности по сравнению с прежним строем, отнюдь не абсолютно разумными. Государство разума потерпело полное крушение. Общественный договор Руссо нашел свое осуществление во время террора, от которого изверившаяся в своей политической способности буржуазия искала спасения сперва в подкупности Директории, а в конце концов под крылом наполеоновского деспотизма.[229] Обещанный вечный мир превратился в бесконечную вереницу завоевательных войн. Не более посчастливилось и обществу разума. Противоположность между богатыми и бедными, вместо того чтобы разрешиться во всеобщем благоденствии, еще более обострилась вследствие устранения цеховых и иных привилегий, служивших как бы мостом над этой противоположностью, а также вследствие устранения церковной благотворительности, несколько смягчавшей ее. Быстрое развитие промышленности на капиталистической основе сделало бедность и страдания трудящихся масс необходимым условием существования общества. Количество преступлений возрастало с каждым годом. Если феодальные пороки, прежде бесстыдно выставлявшиеся напоказ, были хотя и не уничтожены, но все же отодвинуты пока на задний план, – то тем пышнее расцвели на их месте буржуазные пороки, которым раньше предавались только тайком. Торговля все более и более превращалась в мошенничество. «Братство», провозглашенное в революционном девизе,[230] нашло свое осуществление в плутнях и в зависти, порождаемых конкурентной борьбой. Место насильственного угнетения занял подкуп, а вместо меча главнейшим рычагом общественной власти стали деньги. Право первой ночи перешло от феодалов к буржуа-фабрикантам. Проституция выросла до неслыханных размеров. Самый брак остался, как и прежде, признанной законом формой проституции, ее официальным прикрытием, дополняясь к тому же многочисленными нарушениями супружеской верности. Одним словом, установленные «победой разума» общественные и политические учреждения оказались злой, вызывающей горькое разочарование карикатурой на блестящие обещания просветителей. Недоставало еще только людей, способных констатировать это разочарование, и эти люди явились на рубеже нового столетия. В 1802 г. вышли «Женевские письма» Сен-Симона; в 1808 г. появилось первое произведение Фурье, хотя основа его теории была заложена еще в 1799 году; 1 января 1800 г. Роберт Оуэн взял на себя управление Нью-Ланарком.[231]
Но в это время капиталистический способ производства, а вместе с ним и противоположность между буржуазией и пролетариатом были еще очень неразвиты. Крупная промышленность, только что возникшая в Англии, во Франции была еще неизвестна. А между тем лишь крупная промышленность развивает, с одной стороны, конфликты, делающие принудительной необходимостью переворот в способе производства, – конфликты не только между созданными этой крупной промышленностью классами, но и между порожденными ею производительными силами и формами обмена; а с другой стороны, эта крупная промышленность как раз в гигантском развитии производительных сил дает также и средства для разрешения этих конфликтов. Если, следовательно, около 1800 г. конфликты, возникающие из нового общественного порядка, еще только зарождались, то еще гораздо менее развиты были тогда средства для их разрешения. Хотя во время террора неимущие массы Парижа захватили на одно мгновение власть, но этим они доказали только всю невозможность господства этих масс при тогдашних отношениях. Пролетариат, едва только выделившийся из общей массы неимущих в качестве зародыша нового класса, еще совершенно неспособный к самостоятельному политическому действию, казался лишь угнетенным, страдающим сословием, помощь которому в лучшем случае, при