можно сказать, несколько помыкала братом; хотя сей вельможа, как большинство людей с ветрами и туманами в голове, мог и встать на дыбы, когда его загоняли в угол. Разумеется, помыкала она и гостями.
Шутка сказать – самых почтенных и брыкающихся заставить обрядиться в средневековый маскарад. Она, кажется, чуть ли не стихиями повелевала, как ведьма.
Мороз действительно крепчал; к ночи озерный лед мерцал, под лунными лучами, как мраморные плиты; еще до наступления темноты можно было начать танцы и катания.
Парк Приора или, верней, окружный Волховклаз был когда-то сельскими угодьями, а теперь превратился в пригород; сообщаясь некогда с одной-единственной деревней, ныне он всеми своими воротами выходил на широко раскинувшийся Лондон. Мистер Хэддоу, произведя исторические изыскания в библиотеке, а затем бродя по окрестностям, не находил, однако, существенного подтверждения своим догадкам. По документам он заключал, что Парк Приора был сначала чем-то вроде хутора Приора, названного по имени владельца; но изменившиеся социальные условия мешали мистеру Хэддоу доискаться до корней. Набреди он на истинно сельского жителя, он непременно бы напал на след легенды о мистере Приоре, какой бы ни была она давней.
Но племя ремесленников и служивых, кочующее из одного пригорода в другой, таская за собой детей по разным школам, не обладало совокупной памятью о прошлом. Ее заменяло им то забвение истории, которое повсюду распространилось вместе с образованностью.
Когда, однако, он наутро вышел из библиотеки и увидел деревья, черным лесом обставшие заледенелый пруд, ему показалось, что он очутился в истинной сельской глуши.
Обегающая парк старинная стена незыблемо блюла эту романтику и дикость; и так легко воображалось, что темные глубины леса теряются за холмами и долами в бескрайней дали. Серый, черный и серебряный зимний лес казался еще мрачней по контрасту с яркими карнавальными фигурами, стоявшими по берегам и посредине ледяного пруда. Ибо гости уже поспешили облачиться в маскарадные наряды; и рыжеволосый юрист в черном корректном костюме казался единственным угодившим в прошлое выходцем из наших дней.
– А вы как же? Не собираетесь переодеваться? – адресовалась к нему Джульетта, негодующе тряся рогатым чепцом четырнадцатого века, который, при всей своей нелепости, был безусловно ей к лицу. – Мы тут все в средневековье. Мистер Брэйн и тот напялил темный халат и объявил себя монахом; мистер Фишер раздобыл на кухне мешки из-под картошки и сшил их вместе; он тоже, значит, монах. А князь – тот прямо- таки великолепен в лиловом пышном облачении. Он кардинал. Того гляди нас всех отравит – такой у него вид. Нет, вы решительно обязаны преобразиться.
– И преображусь, преображусь, дайте срок, – ответил мистер Хэддоу. – Покуда же я всего-навсего юрист и любитель древности. Мне надо переговорить с вашим братом относительно кое-каких дел и еще о расследовании местности, которое он мне препоручал. Докладывая, кстати, я и буду выглядеть заправским средневековым управляющим.
– Да, но брат уже преобразился! – сказала Джульетта. – И как! Неподражаемо. Просто нет слов, если угодно. Да вот и он. Надвигается на нас во всем своем блеске.
Благородный лорд в самом деле плыл к ним в великолепном пурпурно-золотом обличье шестнадцатого века: мечу с золотым эфесом, шляпе с плюмажем вполне соответствовала поступь. Да, сейчас что-то еще прибавилось к картинности и пышности его жестов. Плюмаж, так сказать, словно непосредственно венчал не шлем его, но чело. Полы шитого золотом плаща плескались, как у сказочного короля в пантомиме; он даже обнажил свой меч и помахивал им, как размахивал обыкновенно тросточкой. В свете дальнейших событий вся эта чрезмерность показалась зловещей и роковой; тем, что называют предвестием, печатью. Теперь же кое у кого попросту мелькнула непочтительная мысль, уж не нализался ли он с утра.
Первый, кого миновал он, направляясь к сестре, был Леонард Крэйн, весь в ярко-зеленом, с рогом, перевязью и мечом, положенными Робин Гуду; ибо Крэйн стоял очень близко к этой даме, и пребывал так, пожалуй, слишком долго. В нем обнаружился один из скрытых его талантов: он очень ловко бегал на коньках – и сейчас, когда катания кончились, он, кажется, не спешил отдаляться от партнерши. Неистовый Балмер шутливо обнажил меч и сделал в сторону Крэйна, кстати, весьма ловкий фехтовальный выпад.
Наверное, и Крэйном в ту минуту владело скрытое волнение; так или иначе, он тотчас же в ответ обнажил меч; и на глазах у изумленной публики оружие Балмера как бы выпрыгнуло из его руки и покатилось на звонкий лед.
– Ну, знаете ли! – сказала дама с простительным негодованием. – Вы мне, между прочим, не рассказали, что еще и фехтовать умеете.
Балмер поднял оружие – скорее недоуменно, чем сердито, даже усугубляя впечатление о том, что он сейчас явно не в себе, и потом резко повернулся к своему юристу со словами:
– О делах переговорим после ужина; однако я почти все катания пропустил, а неизвестно еще, продержится ли лед до завтрашнего вечера. Надо будет встать пораньше и покружиться в одиночку. Я ранняя пташка. Кто рано встает, тому Бог подает.
– Ну я-то вашего уединения явно не нарушу, – сказал Хорн Фишер, как всегда устало растягивая слова. – Если мне приходится начинать день на американский манер с коньков, я предпочитаю сокращать удовольствие. Рассветный декабрьский холод не про меня. Я не ранняя пташка. По мне – кто рано встает, тому Бог насморк дает.
– Ну, я от насморка не умру, – сказал лорд Балмер и расхохотался.
Компания рождественских конькобежцев в основном была представлена не выходившими за порог гостями; остальные, немного покружив по трое и парами, стали разбредаться на ночлег. Соседи, всегда приглашаемые в Парк Приора по подобным поводам, возвращались к себе пешком и на машинах; господин юрист и антикварий отправился поздним поездом в свою контору за документами, занадобившимися для переговоров с клиентом; прочие мялись и мешкали на разных стадиях приближения ко сну. Хорн Фишер, сам себя лишая оправданий за отказ подняться спозаранок, первым ушел в свою спальню; но при всем своем сонном виде спать он не мог. Он взял со стола книгу по старинной топонимике, из которой Хэддоу выудил первые намеки о происхождении местного названия, и, обладая способностью странно и страстно зажигаться чем угодно, начал внимательно ее читать, тщательно отмечая подробности, при прежнем чтении смутно противоречившие нынешним ее выводам. Ему отвели комнату, ближайшую к озеру посреди лесов и, следственно, самую тихую; никакие отзвуки вечерних торжеств сюда не долетали. Он внимательно проследил все доводы в пользу этимологии от фермы Приора и Волкова лаза в стене, отринул все новомодные бредни о монахах и заколдованном колодце какого-то волхва, как вдруг явственно различил в мертвенной тишине ночи неопознаваемый звук.
Звук был не то чтобы очень громкий, но как бы состоял из целой серии глухих, тяжелых ударов, как если бы кто-то упорно ломился в деревянную дверь. Далее последовал не то треск, не то скрип, будто дверь поддалась или распахнулась. Он отворил дверь собственной спальни и вслушался; но по всему дому порхали говор и смех, так что не было никаких оснований опасаться, что чьи-то призывы не будут услышаны либо незваный громила вломится к беззащитно-сонным гостям. Он подошел к своему отворенному окну, глянул на льдистый пруд, окруженный чернеющим лесом, на полощущуюся в лунном луче нимфу посередине и снова вслушался. Но на тихом этом месте вновь воцарилась тишина; и как упорно ни напрягал он слух, он ничего не мог различить, кроме дальнего одинокого взвоя убегавшего поезда. И тогда он подумал – чего только не услышит бодрствующий в самой глухой ночи; пожал плечами и устало растянулся в постели.
Проснулся он вдруг, сел рывком в постели, и уши ему, как гром, наполнил бьющийся, душераздирающий крик.
Секунду он сидел застыв, потом соскочил на пол, путаясь в полах балахона из мешковины, который весь день проносил, и кинулся к окну.
Открытое, но завешенное плотной шторой, оно задерживало в комнате ночь; но когда он штору отдернул и высунулся наружу, то увидел, что серебристо-серый берег уже сквозит в обступивших озерцо деревьях. Но больше он ничего не увидел. Хотя звук явно влетел в окно с этой стороны, вся сцена стояла пустая и тихая в утреннем свете, какой была и под лунным. Но вдруг длинная, равнодушная рука Хорна Фишера, несколько небрежно оброненная на подоконник, впилась в него, как бы унимая дрожь, а пронзительные синие глаза побелели от ужаса.
Кажется, с чего бы такие преувеличенные, ненужные страсти, учитывая здравые усилия рассудка, с