– Между прочим, и вы сейчас излагаете, что они хотели сказать, своими словами, – не без яда заметил Пец.
– Излагаю… но не навязываю. И оценок ставить не собираюсь. Я ведь к тому, что и в этом деле стремительный количественный прогресс при качественном регрессе… не знаю уж, по закону ли Вина или как. Число книг, журналов нарастает по экспоненте, а мыслей, чувств, вопросов они не вызывают. А ведь до тех пор и жив человек, пока задается такими вопросами, чует первичное бытие. Перестанем, сведем все к удовлетворению потребностей – хана: нет людей, есть руконогие желудконосители, нет человечества – есть миллиардоголовая коллективная вошь, облепившая Землю.
IIIКорнев вдруг снова скорчился, притянул туловище к ногам, положил подбородок на колени:
– Да что на других пенять – и со мной вчера было такое, в духе Достоевского. Впрочем, не Достоевского: его Раскольникову понадобилось двух старух зарубить, чтобы себя понять, а мне… Нет, это даже не для Гоголя, не для Щедрина, великих сатириков. В самый раз для Зощенко, для его рассказа на страничку.
– Что было-то? – полюбопытствовал Валерьян Вениаминович.
– Да-а… и говорить не о чем. Ну, зашел там же на вокзале побриться, а за креслом Боря, – вместе в школе учились. Я его и не видел с тех пор, едва признал. А он-то меня узнал сразу, еще бы! Выяснилось, что и все одноклассники меня помнят, гордятся – так сказать, большому кораблю… И он сам был рад и горд, брея меня, так разговаривать: на «ты», с «а помнишь?..» – сыпал забытыми именами, бросал довольные взгляды, на коллег за соседними креслами. Я понимал, что произвел некоторое событие в его рутинной жизни, что после моего ухода он будет рассказывать, как мы с ним в школе и то и се, курили за уборной… а теперь такой видный человек! И вернувшись домой, он скажет жене: а знаешь, кого я сегодня брил?.. И я вел себя как подобает: демократично, но и сдержанно, с дистанцией, даже контролировал в зеркале выражение намыленного лица – чтоб и волевое, и одухотворенно-авторитетное. Как подобает, распро……! – На этот раз Корнев выругался совершенно чудовищно; Пец и бровью не повел. – А когда вышел, так стало тошно! Ладно, был бы я просто главинжем крупного НИИ или там академиком, министром – но подниматься каждый день в Меняющуюся Вселенную, наблюдать рождение, жизнь и гибель миров… да еще так тонко понимать великих писателей, как я вам сейчас вкручивал, – и оказаться в простом деле чванливым пошляком!
Александр Иванович скорчился еще более, напрягся телом, ткнул лицо в колени; распрямился, продолжал, тоскливо глядя мимо Пеца:
– И ведь не только это во мне. Стремление к успеху, к власти, к утехам, к победам над соперниками не уменьшилось от познания MB – временами распаляется еще больше, прикидываю, как и это сверхзнание употребить для того же. А ведь были и есть люди, куда меньше меня знающие, но с душой поглубже моей плоскодонки, – они живут, мыслят, соотносятся с другими куда лучше, светлее, опрятнее. Слова ничто, Вэ Вэ, образ жизни – всё. Этим и древние риши покоряли умы, вы знаете, да и недавний Махатма Ганди. И граф Толстой лет двадцать терзался несоответствием между своими идеями и образом жизни, наконец решился, дал деру из усадьбы… да вишь, поздно. И мы все, вероятно, спохватимся с образом жизни слишком поздно, так и будем до конца сотрясать воздух словесами, производить впечатление, какие мы умные и интересные.
– А вот я, между прочим, электробритвой пользуюсь, – сказал Валерьян Вениаминович. – У меня хорошая, японская.
Корнев поглядел на него без улыбки:
– Не надо иронизировать, Вэ Вэ: мол, мелкий факт и такие глубокие выводы. Это ведь как в том кризисе физики: все факты соответствуют классической механике, а один, постоянство скорости света, нет – и теории летят к черту. Так и здесь: если не в трудах своих, которые все от «надо», не в изобретениях и даже не в глубокомысленных речах сейчас, а там, в парикмахерском кресле, я обнаружил себя до самого донышка, то – чего же стоит остальное? Что весит мое огромное, но не прошедшее через сердце знание? Нуль.
– Но… ну-ну! Вы уж совсем… – Валерьян Вениаминович встал, прошелся, сунув руки в карманы, наклонив голову; собирался с мыслями. Больше всего ему было жаль корчившегося от душевных мук Корнева, хотелось как-то выручить. – Не надо так болезненно все воспринимать, Саша. Я понимаю, эти наблюдения навалились на нас сразу, в них много такого… не каждому по плечу. Но, понимаете, их исключительность не делает нас с вами автоматически интеллектуальными гигантами. В принципе, на нашем месте могли оказаться другие люди – и на вашем, и на моем. Давайте не считать себя самыми умными людьми в мире: если мы сейчас не поймем всего, то, как вы говорите, хана. Не хана. И кстати, давайте не забывать, что у нас здесь было-перебыло столько ошарашивающих, сногсшибательных открытий и идей… Это банально, но я призываю вас к скромности и смирению.
– Да не могу я так, Вэ Вэ, не умею! – сказал Корнев глухим голосом. – Если я вникаю в дело – да еще в такое! – я не могу не считать себя самым умным в нем. Или так – или я действительно бродильный фермент в процессах, которые мы ошибочно считаем «созиданием» и «познанием». Марионетка.
– Ну вот вы опять! Саша, все это не впервой: не раз и не два познание мира пребольно щелкало человека по носу, теснило его самоуважение, спесивый антропоцентризм. Считали Землю всей Вселенной, а себя созданным по образу и подобию Божию, никак не меньше. Выяснилось, что Земля – шар, люди, подобия Божьи, в противоположных местах ориентированы друг относительно друга самым несолидным образом. Шум, шок, скандал… «Но зато уж наша планета – самое большое тело. И солнце светит только для нас, и луна, и другие тела вокруг нас вращаются. А звезды и вовсе украшения небесной сферы – чтоб было приятно для глаз». Новый шок: не солнце всходит и заходит, а Земля вращается вокруг огромного светила в ряду всех планет, среди которых она – одна из малых. Снова шок, скандал, костры. А вскоре выясняется, что не Божьи мы подобия, а мерзких обезьян…
