что погода переменчива. Мисс Брэтт предложила мне чаю, и я согласился, не припомню – в каких выражениях. Хозяйка этого дома невысока, но весьма дородна. Мое внимание привлекла и некая мисс Маубри, миниатюрная, чрезвычайно любезная, с серебряными волосами, ярким румянцем и высоким голосом. Она была самой заметной из собравшихся дам, а мнения ее о фартуках, хотя и высказанные со всем почтением ко мне, отличались твердостью и своеобразием. Остальные гости, при всей пристойности своих черных одежд, выглядели (как сказали бы вы, светские люди) не вполне изящно.
Поговорив минут десять, я поднялся – и тут услышал… нет, я не в силах это описать… это… это… я не в силах!..
– Что же вы услышали? – нетерпеливо спросил я.
– Я услышал, – торжественно сказал викарий, – как мисс Маубри, седая дама, обратилась к мисс Джеймс, даме зябкой, с поразительными словами, которые я запомнил, а при малейшей возможности записал. Вот, здесь… – Он пошарил в кармане, вытащив оттуда записные книжки, какие-то бумажки и программки сельских концертов. – Мисс Маубри обратилась к мисс Джеймс со следующими словами:
«А ну, давай, Билл».
Сообщив это, он с минуту торжественно глядел на меня, словно убедился, что здесь он не ошибся. Потом продолжал, повернув к огню лысую голову:
– Я удивился. Я ни в малейшей мере не понимал этих слов. Прежде всего, мне показалось странным, что дама, хотя бы и незамужняя, именует другую «Билл». Быть может, я мало видел. Быть может, пожилые девицы ведут себя не совсем обычно в своем замкнутом кругу. Но я удивился; я мог бы поклясться (если вы не истолкуете ложно мои слова), что фраза «А ну, давай, Билл» ни в коей мере не отличалась той изысканностью тона, которая, как я уже заметил, была присуща мисс Маубри. В сущности говоря, такой тон не вяжется с упомянутой фразой.
Итак, я удивился. Но я был просто поражен, когда, уже взяв зонтик и шляпу, увидел, что у самой двери стоит худощавая дама, загораживая выход. Она по-прежнему вязала, и я подумал, что все это – девическая причуда, связанная с тем, что я решил уйти.
Я вежливо сказал: «Простите, мисс Джеймс, что потревожу, но я вынужден удалиться. Мне…» – И тут я умолк, ибо ее ответ, при всей своей быстроте и деловитости, вполне оправдывал мое изумление. Ответ я тоже записал. Поскольку я не знаю, что он значит, сообщу, как он звучал.
Мисс Джеймс, – викарий вгляделся в свой листок, – произнесла: «Пшел, рыло» – и прибавила нечто вроде: «А то как врежу» или, возможно, «вмажу», а наша почтенная хозяйка, мисс Брэтт, стоявшая у камина, произнесла: «Сунь его в мешок, Сэм, чтоб не орал. Будешь копаться, тебе и врежут».
Голова моя пошла кругом. Неужто и впрямь, думал я, незамужние дамы объединяются в какие-то тайные, мятежные сообщества? Словно в тумане, я вспоминал времена, когда занимался античной словесностью (и я отдал дань науке, что поделаешь!), и мне приходили на память таинства Bona Dea[4], странные содружества женщин. Припомнил я и шабаш ведьм. В своем непростительном легкомыслии я пытался восстановить строку о нимфах Дианы, когда мисс Маубри схватила меня сзади, и я понял, что это – не женская хватка.
Мисс Брэтт – или тот, кого я знал под этим именем, – держала, нет, держал большой револьвер и ухмылялся.
Мисс Джеймс по-прежнему стояла у двери, но поза ее была такой поразительной, такой неуместной, что всякий бы изумился. Она держала руки в карманах и била пятками; собственно, это был он. То есть он был… нет, она была не столько женщиной, сколько мужчиной.
Бедный викарий совсем уж растрепыхался, путаясь в мужском и женском роде; трепыхался и плед.
– Что до мисс Маубри, – продолжал он еще взволнованнее, – она… он держал меня железной рукой. Ее рука… то есть его рука… обвилась вокруг моей шеи, и крикнуть я не мог. Мисс Брэтт, вернее, мистер Брэтт, словом, этот мужчина направил на меня револьвер. Другие две дамы… то есть двое мужчин, рылись в каком-то мешке. Я понял все: преступники переоделись женщинами, чтобы меня похитить. Меня, викария Чентси! Зачем? Чтобы я перешел к нонконформистам? Негодяй, стоявший у двери, беспечно проговорил: «Эй, Гарри! Просвети-ка старого дурака».
«А, чтоб его, – сказал мисс Брэтт, то есть человек с револьвером. – Так пойдет».
«Послушай меня, – сказал человек у дверей, которого называли Билл. Лучше пускай разберется, умнее будет».
«И верно, – хрипло заметил тот, кто меня держал (раньше он, то есть мисс Маубри говорила иначе). – Давай эту рожу, Гарри».
Человек с револьвером пересек комнату, подошел к женщинам с мешком, то есть мужчинам, и что-то у них попросил, а потом принес мне. Увидев, что это такое, я удивился, как еще не удивлялся в этот ужасный день.
То был мой портрет. Конечно, у таких мерзавцев не должно быть моей фотографии, но этому бы я удивился относительно; здесь же – удивился, так сказать, абсолютно.
Сходство просто поражало, но главное – я несомненно и явственно позировал для портрета. Сидел я, подпершись, на фоне декорации, изображавшей лес. Словом, это был не случайный снимок. Но я не фотографировался в таком виде, этого никогда не было.
Пока я глядел на фотографию, мне все больше казалось, что она основательно отретуширована, да и стекло скрывало подробности. Лицо было несомненно мое, глаза, нос, рот, голова, рука, даже поза. Однако я в такой позе перед фотографом не сидел.
«Чудеса, а? – с неуместной живостью сказал человек, прежде грозивший мне револьвером. – Ну, сейчас предстанешь перед своим Боженькой!» Он вытащил стекло, и я увидал, что белый воротничок и седые бакенбарды написаны белой тушью. Внизу под стеклом оказался портрет старой дамы в скромном черном платье, сидевшей на фоне леса, подпершись рукой, – старой дамы, как две капли воды похожей на меня. Не хватало только бакенбард и воротничка.
«Здорово, – сказал человек, которого называли Гарри, вставляя обратно стекло. – Один к одному. И тебе хорошо, папаша, и ей хорошо, а лучше всего нам. Знаешь полковника Хаукера, ну, который тут жил недавно?»
Я кивнул.
«Так, – сказал этот Гарри, указывая на портрет. – А это его мамаша. Кто обнимет, пожалеет? Мама дорогая. Вот она», – пояснил он, махнув рукой в сторону портрета, изображавшего даму, похожую на меня.
«Ладно, не тяни! – заметил человек, стоявший у двери. – Эй, ты, преподобный! Мы тебя не обидим. Хочешь – денег дадим, целый соверен. А платье тебе пойдет».
«Плохо объясняешь, Билл, – вмешался тот, кто меня держал. – Мистер Шортер, дело вот в чем. Нам надо повидать сегодня этого Хаукера. Может, он нас расцелует, выставит шипучку. Может, и нет. Может, он вообще умрет к нашему уходу. Опять же – может, и нет. Главное, нам его надо повидать. Сами знаете, он никого не пускает, только мы еще знаем, почему. А мамашу пустит. Какое совпадение! Повезло нам, да. Вот вы и есть эта мамаша».
«Как я ее увидел, – медленно произнес Билл, указывая на портрет, – так и сказал – старый Шортер. Да, прямо так и сказал».
«Что вы затеяли, безумные?» – вскричал я.
«Сейчас, почтенный, сейчас, – произнес человек с револьвером. – Вот, наденьте это». – И он указал на высокую шляпку, а также на ворох женских одежд, лежавший в углу.
Не стану останавливаться на деталях. Выбора у меня не было. Мне не одолеть пять человек, не говоря уж о револьвере. Через пять минут, мистер Суинберн, я, викарий из Чентси, был одет старухой, чьей-то матерью, и меня вытащили на улицу, чтобы творить зло.
Уже наступил вечер, зимой темнеет быстро. По темной дороге, продуваемой ветром, мы пошли к одинокому дому полковника. Ни по этому, ни по другому пути никогда не двигалось подобное шествие. Любой увидел бы шесть небогатых, но почтенных женщин в черных платьях и старомодных, но безупречных шляпках; но это были пять злодеев и один викарий.
Попытаюсь рассказать коротко то, что длилось долго.
Разум мой вращался, словно мельница, когда я шел и думал, как бы мне сбежать. Мы были далеко от домов, и если бы я закричал, меня бы убили, закололи или задушили, а потом бросили в болото. Обратиться