Теперь, стало быть, начну вторую половину моего сказа.
На половине всякого дела всегда хорошо перевести дух. Сделал полдела – считай, сделал всё. Потому что если половину уработал – значит, так же и вторую половину осилишь.
Если в некоторые подробности моей побывальщины трудно поверить – не верьте. С тех пор, как это всё случилось, сто лет прошло. Кое-что из того, что в прошлые времена считалось обыкновением, теперь принимают за огульное враньё.
Но я никогда не вру, помните?
За враньё нас бьют.
Но сильней бьют за правду.
Однако довольно жалоб; слушайте, что было дальше.
Рыжий Кирьяк имел здоровья в избытке; про таких моя бабка говорила: «об дорогу не расшибёшь». К рассвету он уже и на ногах стоял, и кулаки сжимал, и сопел гневно, рвался в путь, и выглядел, как всегда, бешеным и отважным, и глаза глядели бедово и упрямо. Только губы сделались тоньше, бледней, отчего всё лицо казалось старше.
Как именно напал на него птицечеловек, куда ударил: в лоб ли, в грудь, в ухо, в висок, – сказать не мог; лишь утверждал, что «сотрясся всем телом».
От того сотрясения у рыжего хлынула носом кровь; сам же нос остался невредим.
Следов удара мы не нашли, да особо и не искали. И так догадались, что нелюдь бьёт по-особенному, зверским, сволочным способом.
Как солнце встало – собрались и спустили лодку на воду.
Обратно плыли с остервенением.
Кирьяк сел вперёд, загребал веслом сильно, на полный замах, как будто не деревяшку в воду погружал, а меч во вражий живот.
Вода меж тем потемнела и сделалась гладкой, и установилась духота. Голая спина Кирьяка заблестела от пота, и сам я тоже взмок; рубаха затяжелела.
Подходила гроза, и хотя небо на все восемь сторон света оставалось чистым, я уже знал: к ночи громыхнёт буря.
Я тоже подчинился страстному порыву товарища, тоже напрягал руки. Лодка шла как по маслу.
Я не хотел мстить оборотню.
Но я был обязан.
Тогда, как и теперь, миром управлял закон пролитой крови.
На каждый удар должно содеять ответный удар.
Это был столь же старый, сколь и простой закон, восходивший к временам великанов, когда люди не умели добывать огонь и шить сапоги, и вооружались каменными ножами и деревянными острогами с костяными наконечниками.
Закон кровной мести на самом деле был тем, что отличало людей от животных.
Зверь не знает меры и тем более – справедливости; если его тронуть – он может умертвить; зверь никогда не соизмеряет силу удара с силой обороны. Зверь не рассуждает; он бросается и убивает.
Коснись пчелы – она тут же вонзит в тебя жало, не экономя сил.
Пойди на медведя – он разорвёт тебя без колебаний.
Пойди на рысь – она прыгнет и вонзит когти в твоё лицо.
И только люди, обладатели разума и рассудка, умеют соизмерять одно с другим, и на удар отвечают таким же ударом, на оскорбление – оскорблением, на войну – войной.
Я орудовал веслом и думал. Я полагал, что Марья в опасности. Малая девка – что она понимала в устройстве вселенной? Я боялся, что нелюдь утащит её куда-то к себе, в свои нети, в город за облаками – и там скормит своим детёнышам, или сделает что-то вовсе непотребное, чему нет названия в нашем языке. Приучит откладывать яйца или клевать мертвечину.
Мне казалось: если я старше, и больше видел, – я лучше знаю, как ей поступить.
Я понимал, что девки любопытны, что знакомство с оборотнем стало для Марьи в первую очередь приключением.
Дураки думают, что приключения интересуют только парней; враньё это. Настоящие ценители приключений – девки. Они возбуждаются быстрей и сильней. Они отчаянны и бесстрашны. Они ненавидят ложь, малодушие и трусость.
Они любят прямых, сильных и щедрых. Потому что сами сильны и щедры.
Мы вернулись на прежний стан.
Здесь уже всё было разорено зверьём. Все наши объедки, куриные кости – либо сожраны, либо разбросаны; и в том месте, где я отмывал котёл речным песком, сидела лиса, томясь запахом жира: чует нос, да зуб неймёт. Увидев нас, зарычала, ушла с сожалением.
Духота меж тем усиливалась, стрижи летали над самой водой, и мы, все трое, не сговариваясь, разделись донага и искупались, чтоб охладить тела и головы.
Потом вытащили на берег лодку, извлекли поклажу, я раздул костерок; сели у огня, обсыхая.
– Слушайте, – сказал Митроха. – То, что мы задумали, – небывалое дело. Изловить птицечеловека возможно при двух условиях. Во-первых, нам должны помочь люди, а во-вторых – верхние боги. И те, и другие – на нашей стороне, потому что нелюдь первым нарушил закон. Оборотням нельзя якшаться с обычными девками. Это существо идёт против лада и ряда, и если накажем его – будем правы. А теперь, – Митроха посмотрел на Кирьяка левым, прямым глазом, – давай, расскажи ещё раз, что ты видел и слышал, так подробно, как сможешь.
– Видел мало, – ответил Кирьяк, собравшись с мыслями. – Слышал ещё меньше. Темно было. У Марьи в хоромине лучина горела, но от лучины, наоборот, хуже: где она есть, там светло, а где нет – ещё темнее. Оборотень большой, и внешне – точно как человек. На вид – старше нас. Может, лет семнадцать или восемнадцать. А Марья той ночью сидела взаперти – кузнец её дверь снаружи заложил засовом. Потому что старшие сёстры ему всё рассказали. Кузнец не поверил, но дочь запер, на всякий случай. И ещё урок дал: мешок пшена перебрать. Чтоб, значит, время зря не потратила. То есть, у неё это пшено по всему столу ровным слоем лежало, и рядом крынка, чтоб порченое туда кидать. А нелюдь, когда прилетел, сел за тот же стол, против Марьи, и пока с ней шептался – он всё пшено, одной рукой, в темноте перебрал так быстро, что я даже не понял, как это у него вышло. А ей сказал, что зрение у него в тысячу раз острей, чем у человека…
Кирьяк облизнул губы; воспоминания о той ночи явно не доставляли ему радости; но продолжал, хмурясь, обтирая потный лоб, и даже знаками показывал.
– Вблизи – гладкий, сытый, кожа как у младенца, ни волоска. Зубы ровные, что жемчуг, и такие же ногти. Одет в наборный доспех, только не боевой, а как бы праздничный. Ну, то есть, бывают такие доспехи, которые оружейник делает не для битвы, а для нарядного подарка, князю, или важному человеку. Пластины то ли бронзовые, то ли серебряные, искусной работы, и на каждой выдавлены руны, мне неизвестные. И когда шевелился – пластины не звенели, не скрипели, только переливались. И не то что шевелился –