Даже у самых идеальных бойцов во время военных действий появляется некоторая неприязнь в адрес тех, кто «по штабам» пишет инструкции. Смельчаковцы не говорили по этому поводу ни слова, однако Кирилл по некоторым взглядам и улыбочкам понимал, что и они никакого пиетета к ориентировщикам не испытывают. Особое недоверие обычно вызывают данные разведки. Вот, мол, пишут, что все там собрались, а на самом деле только коты по дворцу и бегают. Вот с таким а-а-авторитетным видом говорят, что у тех там М-16, а там, небось, у всех У-11, которого мы и в глаза не видели. Он старался их отвлечь юмором, в частности, из арсенала Союза писателей:
Один раз даже песенку фривольную спел: «Цветок душистых прерий, Лаврентий Палыч Берий», чем вызвал такой гогот, что подлодка внештатно раскачалась.
Скептики, как всегда, оказались в чем-то правы, особенно по метеочасти. Обещали чистую синюю ночь со звездами, вместо этого заштормило балла на три-четыре, а туман такой упал, что не видно было ни на йоту главных ориентиров, мигалок на створе островного порта. Все все-таки штатно собрались и поплыли к кровавой цели. Двигались, в общем-то, к галечному пляжу и рассчитывали на прозрачность ядранских вод, а вместо этого перед носом была сплошная каша: очевидно, взбаламутился песок. Совершенно неожиданно стали ощущать под ногами дно и в результате оказались на песчаной отмели недалеко от берега, если судить по звукам противотуманной сирены. Здесь, стоя по горло в воде, стали освобождаться от глубинного оборудования. Море постепенно стихало и наконец полностью успокоилось. Туман, однако, все больше сгущался, и потому командир, то есть сам Смельчаков, решил произвести атаку в ранний рассветный час, когда все бонзы КПЮ храпят, предварительно нажравшись сливовицы и наоравшись партизанских песен.
И вот вся группа, тридцать парней-смельчаковцев и впереди сам Смельчаков, всего, стало быть, тридцать один, сторожко хлюпает по мелководью, имитируя плеск рыб. Никто не произносит ни звука, связь осуществляется щелчками пальцев, да, в общем, и говорить особо нечего. Поговорим, если останемся живы.
Когда впереди стали чуть-чуть вырисовываться контуры огромных ливанских кедров, что-то сзади прихлопнуло командира стальной мочалой, иначе говоря, фашистской фацестой, наехало и отъехало скоростным катком, своего рода ударной акулой. Он упал во весь рост лицом в воду и до мельчайших подробностей, букву за буквой, продумал дурацкую мысль-шутку: «Утопия происходит от утопленника». После этого встал.
Отряд уже прошел. Нетранспортабельных не подбираем. Распогодилось. Солнечные блики играли повсюду вокруг, словно стая золотых рыбок. Иные из них вопрошали не без ехидства: «Чего тебе надобно, старче?» Держа на плече невесомый «шмайзер», он дошел до недалекого берега и стал подыматься по мраморной лестнице. Каждый медлительный шаг поглощал за раз по десятку ступеней, как будто был ты гигантом. Пошли строения древних бань, потом галереи агоры. Там толпа мужиков пристально вглядывалась в его приближение. Политбюро КПЮ было в составе толпы, облаченное в тоги. Иные из них делали вид, что читают газеты, а сами поглядывали поверх очков. Иосип Броз Тито, горделив, как младенец, ножкой сучил, не скрывал своего любопытства. Вскоре вопрос поступил от его собственного изваяния: «Что привело вас сюда, великан, на прекрасный Бриони?» Взглядом и мыслью он показал, что хочет спуститься под землю. Якобы слышал, что здесь распростерта рука Критского лабиринта.
«Знамо ли вам, – вопросил истукан, – что, спустившись в глубины, больше уж вы никогда к свету земли не вернетесь?» Взглядом и мыслью он показал, что посвящен в регламент.
И сразу после этого каменная дорога стала уходить вниз. Отсутствием ступеней она с каждым шагом показывала, что принадлежит к хтоническим временам. Некоторое время Бриони еще наблюдал, как маячит в зловещей дыре голова великана; потом все исчезло.
Долго ли шествовал Кирилл во мраке, не дано было ему знать. Однажды высветилась черным по черному какая-то надпись. Он не знал финикийского, да и вообще никакого письма, но по наитию догадался, что здесь можно отлить. Кто-то захлюпал шагами в пене его мочи, и приблизился Жорж. Похоже на то, что ты уже повстречал Минотавра, сказал один другому. Ответ приплыл, словно эхо. Бык растоптал меня в прах и размазался с визгом по стенам. А меня сзади прихлопнул Аап, но потом я прошел по нему. Ну что ж, пойдем теперь вместе, сказали они, все теснее смыкаясь. Но диалог продолжали вести, и всякий вопрос начинался с «а помнишь?».
И всякий раз ответ поступал в форме «не очень, прости, не очень»… пока не пришел вопрос:
А помнишь, как было пьяно?
Вот тут возгорелись они голубым огнем, как неразведенный спирт, бывает, горит от брошенной папиросы. Как пьяно бывало тогда на льду, в том бешеном Комсомоле! И дальше пошло:
И всякий раз ответ поступал в форме «прости, но почти не помню», пока не пришел вопрос:
А помнишь, как было любо?
И тогда в левой руке у них оказался моток белоснежной шерсти. И нитка стала разматываться, и сразу же забрезжил свет. И так Тезей, не признавая ступеней, поднялся в Божественный Мир. И увидел Гликерию, сидящую в небе, расставив ноги, и она пряла свою пряжу. Она вся сверкала, елочки-палочки, как новогодняя звезда-надежда! «Ну, вот и вы, мои мальчики! – произнесла она. – Теперь поднимайтесь в меня!» И они, или он, Тезей, стали, или стал, вздыматься и сливаться с ней, единственной или многоликой, и было мягко, и горько, и жутко, и гнусно, и терпко, и сладко, и дерзко, и было клёво, было любо, и стало всегда.
Сорок два года спустя
В 1995 году, то есть сорок два года спустя после описанных в этих сценах событий, я, Костя Меркулов, Вася Волжский, иными словами, Так Такович Таковский, впервые после изгнания вернулся в Москву. Мне шел уже шестьдесят третий год, но из этого числа пятнадцать я провел в Бразилии, читая лекции по утопиям в университете Сплош Марвелоз Дуранте. Со мной приехала моя бразильская жена Эшперанша, которая за эти пятнадцать лет превратилась из романтической персоналочки в симпатичную толстушку-хохотушку.
Понятно, что, как только я увидел из гостиницы статную громадину Яузской высотки, у меня заколотилось сердце. Вершина юности, горький алтарь разочарований – так высокопарно я научился выражаться в Бразилии. Эшперанша, конечно, попыталась улучшить мое настроение. Начала, как всегда, с подколок: ну что, дескать, в нем особенного, в этом небопоскребышеве? (Португальский язык Бразилии фонетически очень близок к нашему исконному. Очевидно, из-за обоюдного богатства шипящими и жужжащими согласными. Иной раз идешь по кампусу, студенты вокруг шпарят по-португальски, а тебе вдруг слышится: «Ты што шипишь и жужжишь, пшонки што ли нашамался?»; имеется в виду, разумеется, каннабис.) Так и сейчас получилось: моя девушка употребила какой-то устаревший сленг, а мне почудилась правая рука Сталина.
Она продолжает: ну, конечно, высокая штука, но в Сан-Паулу есть и повыше. Старается меня вздрючить, чтоб я завелся и стал куролесить словами, но я не отвечаю, потому что прохожу через сущую бурю ностальгии, любви, тоски и жалости. Ну что я могу рассказать об этом пике погибшей утопии, который Дмитрием Чечулиным так ловко был посажен грандиознейшей жопой в километре от Кремля, посреди свалок социализма, ей, антиподской молодой тетке (или телке?); что она в этой мелодраме прочтет?
Мы выходим из «Балчуга-Кемпински» и идем по Раушской набережной в сторону Большого Устьинского моста, за которым как ни в чем не бывало держит свои этажи Яузская высотка. Эшперанша продолжает без остановки шипеть и жужжать, временами переходя на взрывные космополитические инговые окончания. Я стараюсь ее не слушать и вспоминаю промелькнувших передо мной жильцов этого дома, людей высотной неоплатоновской элиты. Слово «элита», между прочим, за эти годы стало знаковым в языке московского плебса.
Как ни странно, я, псевдоплемянник, не утратил связи с распавшейся семьей Новотканных. Не реже пары раз в месяц перезваниваюсь или сообщаюсь по e-mail с 82-летней красавицей Ариадной Рюрих. После