«Вы любите поэзию, агент?» — спросил Ким Клаус, и по его голосу Скима понял, что поэт запил свой кебаб дешёвым ромом. Возможно, тем самым, который пил загадочный постоялец перед самой смертью.
«Я люблю котиков, — сказал Терезиус Скима. — Они лучше пахнут».
Кляйнрот заскрипел большими передними зубами в знак одобрения.
«А вы красавец, — захохотал Ким Клаус. — Если бы я был женщиной… Эх. Я вижу, что вы любите поэзию, любите её, любите, молчите, вы её лю-би-те! Хотя, возможно, сами об этом не подозреваете. “Я люблю котиков” — это уже само по себе стихотворение. Давайте я подпишу вам книжку. Кляйнрот, старая крыса, дай мне экземпляр моих “Кобольдов”…»
Кляйнрот скривился.
«Хорошо, я подпишу свой… Вот. Вы читали мои стихи?»
«Нет», — коротко ответил Скима, наблюдая, как поэт вытирает о книгу свою бороду. А чего он ожидал? Что Клаус напишет ему автограф? От руки? Гусиным пером?
«Держите», — Ким Клаус с довольным видом протянул Скиме маленькую, тоненькую засаленную книжку и хитро и бесстыдно уставился в глаза агента, ожидая увидеть там шок и гнев. Но Скима спокойно кивнул и спрятал книжку в рюкзак.
«У меня тоже есть книга, — сказал Скима и положил перед поэтом сборник мёртвого постояльца. — О неё не обязательно вытирать бороду. Можно просто сказать мне, не знаете ли вы, кто её написал — или хотя бы откуда она взялась? И где можно найти такую же?»
Ким Клаус брезгливо взял книжку и полистал.
«Все восточные графоманы прут к нам, думая, что здесь можно обрести славу… И никакие границы им не указ. Хотя в Европе сейчас читают только меня… ну и ещё Хрисонагиса. Но Хрисонагис — это чисто медийное явление. Поэзии там ноль. Один пиар. Я никогда не выступаю с ним вместе. А он мечтает… мечтает… О да, этот свинопёс, этот свинопас, этот свинопсис только и думает, как бы пропиариться за мой счёт. Хотя знает, подлец, что на него даже за две марки никто не пойдёт… Даже за одну… Поэт на пятьдесят пфеннигов, вот он кто…»
«Ким, — мягко сказал Кляйнрот, выставив вперёд зубы. — Агент Скима пришёл сюда по делу. Хрисонагис его не интересует. А на тебя он пришёл посмотреть. Ты и правда не знаешь, кто бы мог издать такую книжечку?»
«Ладно, — поэт вцепился в свою бороду. — Думаю, это гамбургская работа. Там сидит этот фрик, старый Лампе. Считает себя неизвестно кем. Думает, он гордый. Хорошо быть гордым, когда тебя все давно забыли. Кажется, этот Лампе издавал когда-то такие вот сраные книжечки, за свои деньги. Ещё в 40-м… Пока не разорился. Его можно найти в базе, у него была лавочка в Альтоне. “Niemandsrose”, или как там она называлась… Я выступал там лет восемь назад. Но не знаю, захочет ли он с вами разговаривать… Скорее просто пошлёт к чёрту. Лампе ненавидит мир. Говорит, за то, что там больше нет книг. Но это ерунда, он просто ничего не читает. Меня — так точно. Как это говорили сто лет назад? “Не читал, но осуждаю”. Так говорили русские».
«Покойный тоже был русским, — сказал Кляйнрот. — И пожалуй, тоже читал только себя самого…»
В соседней комнате вдруг зазвенел колокольчик, а потом ещё раз, и ещё — словно какие-то дети дёргали за верёвочку, забавляясь его тонким жалобным звуком. Кляйнрот хмыкнул, разложил на столе книжки, а сам спрятался в тёмном углу. Скима сел в последнем ряду, с интересом наблюдая, как в комнату организованно, как японские туристы, входят молодые люди, один за другим, хитролицые, сытые, моднявые: тридцатилетние тинейджеры с цветными, татуированными, скользкими, словно заплаканными глазами. Рассаживаются, с наигранным почтением придерживая стулья, чтобы те не скрипели. Яркие платья, выбритые груди, дорогие плащи в тонких руках. Челюсти двигаются, постоянно двигаются… Среди них было несколько молодых женщин — и Скима видел, что им труднее даётся эта игра: они так и не смогли убрать презрительных улыбок со своих сконструированных лучшими хирургами искусственых губ…
Поэт впился в них глазами. Было видно, как ему тяжело, как он ищет в них энергию, ищет ответ — дадут ли они ему сегодня то, без чего он не доживёт до утра. Дозу славы.
Скима заложил ногу за ногу. К нему никто так и не подсел. Только женщины иногда бросали на него удивлённые, недоверчивые взгляды — наверно, не знали, как к нему относиться. Скима был здесь единственным, кто пришёл не ради игры. Единственным, кого они здесь не знали, они, весёлая стая перекормленных молодых горожан, спасающихся от скуки в старом книжном магазине.
Сидя в своём углу, Кляйнрот тихо представил поэта и осторожно, вдоль стены, прокрался к дверям. Ким Клаус не стал здороваться — взъерошив грязную бороду, он сразу начал что-то читать. Тоскливый голос бормотал слово за словом, борода тряслась, руки дрожали… Где-то через минуту поэт закрыл глаза и заговорил громче, он накачивал свой рот новыми словами, бравшимися неизвестно откуда — и наполнявшими эту тесную комнату всё гуще, всё гаже… Молодые тела перед Скимой напряглись; по едва заметной дрожи, которую агент замечал в идеально ровных спинах и выбритых затылках, Скима чувствовал, что внутри слушателей начинает потихоньку клокотать смех. Но пока что они сдерживались. Видимо, у них был свой сценарий — продуманный так, чтобы получить максимальное наслаждение.
Прищурившись, играя со своей бородкой, отсутствующий, красивый и всё равно почему-то очень печальный Терезиус Скима сидел, положив ногу на ногу, и ждал, что будет дальше.
Он пересчитал тех, кто пришёл. Пятнадцать человек. Немного — и всё же он, Скима, ещё утром был уверен, что такие вечера в Берлине давно уже стали историей… Ещё утром он думал, что знает о своём городе всё. И о тех, кто живёт в нём, тоже. И вот: новая забава, о которой он никогда не слышал. Потом он всё же решил сконцентрироваться на чтении, вслушиваясь в то, что звучало изо рта Клауса, — тот то бормотал, то выл, то плевался, но голос у него был неясный, слабый, голос больного, капризного толстяка… Терезиус Скима слышал слова, слова своего родного языка, но не мог понять их смысл. Даже если смысл всё же проскакивал, это не очень-то помогало. Тогда стихи Кима Клауса больше всего напоминали ему бесконечные жалобы на самочувствие — и Скима ещё сильнее чувствовал абсолютную абсурдность происходящего.
Ему хотелось переключить картинку, перевернуть, или просто удалить ненужный образ — но сделать это было невозможно. Ким Клаус существовал — и пятнадцать спин перед