бредишь, Скима. Поищи. И если не найдёшь, я пересплю с твоими котами. По очереди. Слышишь, Скима?»

Но он уже не слушал. Он выпрямился и снова сложился, как будто не человеком был, а резиновой змеёй, он тёрся щекой о дерево и сдерживал тошноту от запахов чужого, ненужного сна. Он слышал, что внизу радостно гудели, словно там проводили публичную казнь, но ему было не до отрубленных голов — он сосредоточенно и маниакально исследовал каждый сантиметр этой узкой и тесной ниши.

Терезиус Скима, агент ED, не мог просто отбросить занавеску, закрыть дело и уехать домой, к котам и женщине, которая их кормила. Терезиус Скима извивался на книжной полке, словно его ласкала неодолимая и мощная сила, словно ему в этом полумраке лизали яйца все языки мира. Он сам чувствовал себя книгой, желающей читателя всей тысячей своих страниц, жаждущей, чтобы её расшифровали — а лучше разочаровались и поставили обратно, чтобы больше никогда уже не раскрыть.

И неожиданно он нашёл.

На балке, которая держала над головой десять тысяч книг, он, продираясь сквозь сетку своего ненадёжного зрения, заметил царапины.

Stuta Miensk. Uvjuta Siadych. Liuta. Truduta. 2015.

12.

Усевшись на расшатанном пластиковом стуле, которому было лет пятьдесят (полвека принимать на себя тяжесть чужих задниц — вот где подвиг, вот где поэзия, подумал Скима), он отчаянно, до звона в ушах, вслушивался в гулкие звуки стихов — и не понимал ни слова.

На расчищенном от книжных трупов возвышении, прямо под виселицей микрофонной стойки сидела узкоглазая женщина, похожая на тех, которые день за днём штурмовали картонные ширмы «Розенгартена», и шептала что-то мучительное. Микрофон был похож на жёлудь, а голос был тихий и страстный — и Скиме казалось, что поэтесса говорит с членом своего любовника. Чувствуя, как старый стул под ним постепенно расползается, и удерживая его под собой только усилием тазовых мышц, Терезиус Скима вслушивался в бессмысленные слова и думал о том, как же она на самом деле несчастна, эта азиатка. Лежать бы ей сейчас наверху, за засаленной занавеской, и нашёптывать свои тексты тому, кто поймёт её лучше всех. То есть никому. Только сейчас он понял, кто идеальный слушатель в этом королевстве теней и утраченных следов. Только сейчас он узнал его имя, скрытое за тысячами псевдонимов. Никто.

Стихи для никого.

Её слушали снисходительно и всё более нетерпеливо. А она бормотала, она мыла ноги собственной славе — мы, говорила она, мы, мы. Слова разбегались по углам, как мыши. Каким же дураком нужно быть, чтобы броситься их ловить.

Лаская серебряную бородку, он слушал.

А они нет. Несколько десятков мужчин и женщин, которые развалились в ногах поэтессы, нетерпеливо смотрели, как судорожно двигается её израненный чтением рот. Скима обводил их глазами: раз, два, три, десять, двадцать, сорок ушей… Они смотрели на сцену так, будто собирались соревноваться, кто забросит в раскрытые губы этой женщины больше всего орешков, монеток, камешков и разных других крошек своего внимания. Ангельский шёпот в бессмысленный микрофон, ангельская тишина молчаливых книг — и их брезгливые улыбки, готовые в любую минуту разорвать целлофан сосредоточенных лиц.

Нет, они не ломали кресел. Не сливались в оргии издевательского восхваления. Не выкрикивали лозунгов, как в «Последнем книжном», тогда, в Берлине. Когда она закончила читать, они начали хлопать. Всё началось как обычные аплодисменты, но никто не собирался останавливаться. Они били в ладоши, как механизмы, созданные для грохота и шума, они хлопали и хлопали в ладоши, всё громче, всё более слаженно и зловеще. Поэтесса на сцене поклонилась, потом ещё раз, с закрытыми глазами, но хлопанье не утихало. Эти жуткие аплодисменты вырвались за границу сознания и угрожающе наползли на край сцены, подбираясь к её ногам. И только тогда стало ясно, что эти хлопки значат на самом деле. Истязание. Пытка. Приятный и полезный массаж ладоней.

Хлоп, хлоп, хлоп, так на площади маршируют солдаты, так бьёт барабан подчинения — хлоп, хлоп, хлоп. Женщина на сцене покраснела, она хотела убежать, но аплодисменты стали ещё громче, ещё оглушительнее, они приковали её к микрофону, к стулу, к этому древнему книжному магазину. Они хлопали в ладони, как настоящие убийцы, они впивались в её затихший голос, упивались её растерянностью и слабостью, они высасывали её искренность, расталкивая друг друга, втягивали в себя её стихи, словно это были помои, и хрюкали от наслаждения. Когда она читала, они громко переговаривались, опустив морды в телефоны и планшеты, а теперь они уничтожали её — это было их хобби. Просто бей, бей, бей в ладони, убей и забудь. Ведь для чего ещё они нужны… они… кни… Knie… Gier… Knall und Klang.

И Терезиус Скима сидел сейчас среди этих убийц, сидел, ничего не предпринимая, чувствуя своё бессилие, просто сидел и наблюдал. И когда женщина у микрофона вздохнула последний раз, обвела ужасными и красивыми узкими глазами публику и упала к её ногам — люди наконец выдохнули. Взрыв облегчения разбросал слушателей по стенам; натыкаясь на стулья, на ставшие вдруг чужими лица и острые локти, публика поспешно покидала книжный магазин. Шекспир оставался в одиночестве, компания разбредалась по городу, и каждый из тех, кто принимал участие в экзекуции, уносил с собой книжку — и Терезиус Скима представил себе, как они плывут по чёрной Сене, эти белые бездарные листы бумаги.

Уложив поэтессу спать, они с Бранкой вышли на улицу и зашагали вдоль главной парижской вены прямиком в его желудок — и вот уже сидели в каком-то душном ресторане и пили вино: Бранка — живое, жгучее, рубиново-революционное, а Скима — мёртвую, безградусную, безрадостную подделку.

«Агония, — говорила Бранка. — Но ещё не смерть. Смерть останется другим. Вот когда в магазине будут сидеть тысяча человек и никто из них не будет знать, что происходит, но они будут сидеть и слушать, глумливо улыбаясь и гадя прямо под себя… когда они физически не смогут оторвать свои задницы от кресел… Вот тогда это будет смерть. И поэтому наш долг: уничтожить книжные магазины до того, как они начнут убивать нас самих. И когда мы почувствуем, что конец близко, мы устроим пир…»

«Но как же твой оптимизм? — спросил Скима. — То, о чём ты говорила? Мир может измениться. Не сразу. Маленькими шагами. И всё потихоньку вернётся. Разве ты не веришь в это?»

От вина глаза Бранки становились всё круглее и чернее. С каждым бокалом она всё больше молодела — и это была зловещая метаморфоза. Скима видел, что завтра старость обрушится на неё с такой силой, что весь сегодняшний вечер покажется просто скучным маскарадом.

«Верю ли я… Верить — это занятие, не имеющее отношения к литературе».

Она зевнула и посмотрела на него как-то странно. Словно отгоняла от себя его, Скиму, а не навалившуюся сонливость. Терезиус Скима вдруг

Вы читаете Собаки Европы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату