первые на сегодня сто граммов. — А что вы репетируете? Чему учитесь?»

«Тебе дело? Давай, Буня, быстрым шагом, — проговорила Каштанка, и глаза её сверкнули. — У тебя же бизнес, все дела».

На вид Буне было лет двадцать. Он подумал — и в его раскосых, красивых глазах возникло сомнение.

«Ладно. — Он отпустил стул Каштанки, выпрямился. — Я только другу твоему, Козлику, кое-что сказать хотел. На два слова, брат».

«Не пойду я никуда, — неожиданно громко и возмущённо сказал Козлик. — Говори или исчезни. Остопиздел уже».

«Ого, — Буня подошел к нему. — Белорусский язык. Уважаю. Мова нанова, Пагоня, галерея У. «Толькi ў сэрцы трывожным пачую…» Нормально. Я тоже могу. По-белорусски размавлять. Слушай, Козлик. Ты Каштанку не обижай, добро? Мы с ней друзья. Я её того, люблю. Понял?»

«Ты что, бухой, Буня?» — Каштанка встала и взяла его за руку.

«Ладно. Позвоню тебе сегодня. Репетируйте тут, только закусывайте. — Буня миролюбиво пожал мне руку. — До свиданья, Олег Олегыч!»

И он своим медленным, развалистым шагом пошёл к парку, пару раз обернувшись, каким-то тоскливым взглядом выхватывая нашу троицу из-под тени скрипучих зонтиков.

«Моке а бекке бе моке… Нет, он нормальный парень, — сказала Каштанка и пересчитала деньги. — В драку не полезет. Но достал уже так, что хоть ты ему ногу возьми сломай. Ходит за мной, ходит. Что ему от меня нужно? Сказала же, Буня, у тебя никаких шансов».

Козлик хмыкнул. А я собрал со стола бумаги.

«Он за тобой следит, — я снова подумал об осторожности и как-то мне стало нехорошо, словно Буня следил именно за мной. — Ты что, не видишь? Каштанка!»

Она не слушала, бормотала что-то под нос. Не на бальбуте и не на кунду. Я не сразу понял, что она вполголоса матерится.

«Каштанка!»

Она встрепенулась, посмотрела на меня удивлённо.

«А тебе идёт», — улыбнулся Козлик.

Она показала ему кончик языка. Синевато-красный, замёрзший. Козлик отвернулся.

«Надо придумать другое место, — задумчиво сказал я. — А может, и вообще пока что залечь на дно».

9.

Несколько недель мы друг другу почти не писали — а в начале ноября словарь был готов. Не скажу, что это меня очень уж порадовало: бальбута приобретала завершённую форму, но шло ли ей это на пользу? Нет, не шло, и я вообще уже не совсем понимал, куда движется эта моя история. Моя — и моего удивительного языка, выросшего из старой чашки, на дне которой темнела остывшая кофейная гуща. Бальбута задумывалась мной как непрерывная «переливающаяся форма», не способная застыть навсегда. Неужели и правда придуманные этими людишками законы неизбежны и мы никогда не сможем договориться, не условившись строго соблюдать правила? Бальбута родилась как «корневая база», как набор несложных правил — но созданный нами словарь ставил бальбуте ультиматум, он приказывал ей сделать вид, что она существует давно и её не столько придумали, сколько вспомнили. Это был приказ обмануть самого себя. Бальбута на моих глазах превращалась в какое-то иезуитское наречие, требующее от нас троих предавать и убивать во имя понимания и веры.

Но что оставалось делать? Наверное, это был закономерный путь её развития. Единственно возможный. Как-то нам пришла в голову безумная идея — взяться за перевод на бальбуту «Улисса» Джойса. Мы даже разделили текст, нам с Козликом досталось по шесть эпизодов, Каштанке как единственной девчонке — четыре. Конечно, это была всего лишь идея. Но я не просто согласился — я даже распределил, кто за какие части возьмётся. Словно какой-то голос нашептывал мне: ну же, самое время показать им, кто здесь главный.

Нет, мой авторитет первого бальбутанина, пророка бальбуты и её императора никто не оспаривал. И всё же я понимал: если ослабить хватку, если не поддерживать в этих двоих ежедневно боевое пламя бальбуты, со временем мне останется только дымок на пепелище, где я буду сидеть в одиночестве и оплакивать свой народ. Нет, их нельзя было отпускать.

Так что непростым выдался конец этой осени. Несколько раз мы встречались в каких-то душных, набитых молодежью пиццериях — но быстро ретировались, не выдерживая шума и суеты. Возвращаясь домой, я каждый раз страдал, я не мог понять, что меня мучает: я одновременно упрекал себя, что в который раз поддался искушению, и жалел, что мы посидели так недолго. Стоило нам попрощаться — я начинал скучать по моим бальбутанам, а как только мы встречались — с нетерпением ждал, когда же наконец можно пойти домой, чтобы не видеть больше их юных и таинственных лиц.

Меня спасла Франсуаза Дарлон — её лицо, полное pajutima, её полузакрытые okutika и непонятные тексты, в которые я ошалело всматривался среди ночи, голый, больной, прокуренный так, что у меня даже волосы под мышками пахли табаком. Я ловил себя на мысли, что хочу, чтобы в этих её стихах действительно не оказалось никакого смысла. Доказать Козлику, что я прав. Всегда прав.

А ещё я чувствовал зависть к сладострастной сумасшедшей Франсуазе. Умершей лет сто назад Франсуазе с её давно сгнившим в парижской земле псом. Возможно, там, где почил этот дог, перед взглядом которого открывались в своё время такие широкие возможности, сейчас стоит пёстрая арабская лавка. Или кот-д’ивуарская. Или бангладешская. Впрочем, существовал ли этот дог на самом деле? И так ли уж любила Франсуаза устраивать его между своих коротких ног? Или это была просто фантазия благопристойной дамы, которая так хорошо умела рисовать сама себя карандашом, не жалея мелких кренделей и мушиных точек?

Зависть. У Франсуазы Дарлон действительно получилось придумать язык, который никто так и не смог понять. Язык только для себя. Я думал, что бальбута получится такой же. И вот на тебе. Пришлось делиться. Теперь я для них — это всегда я плюс мой язык. До тех пор, пока я существую. Меня не будет на свете — а бальбута останется. И они сделают с ней всё, что захотят. По праву молодых. Их неотъемлемому праву.

Я слышал, как шевелится моя ревность — будто в постели, шевелится, укрывшись во мне с головой и обиженно дыша. Делая вид, что дремлет.

Ну да, была ещё Верочка.

Верочка не собиралась от меня уходить.

Верочке нужно было что-то подарить на Новый год. В прошлый раз я просто оставил для неё на столе цветы. Взяла. Ушла, забрав букет, помыв перед уходом стеклянную банку, в которую я его поставил. А рядом лежал её подарок мне. Та рубашка, которую я сейчас ношу, почти не снимая. И, когда я иногда чувствую — в самых разных местах — что Верочка где-то близко, и начинаю задыхаться, и ноги мои холодеют, и руки начинают дрожать, я почти уверен: это всё рубашка. Она подарила мне её, чтобы каждую минуту быть в курсе, где я нахожусь. Поэтому я почти не снимаю эту синюю рубашку. Я не хочу злить Верочку. Кто знает, как оно всё

Вы читаете Собаки Европы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату