Последнее слово Рух раскатал и растянул, точно шмат теста, и слушатели его старательно засмеялись.
– Заклинания кажимости, – сказала единорог. – Создать что-либо ей не по силам.
– И изменить по-настоящему тоже, – добавил чародей. – Ее убогие умения ограничены сменой обличия. Да и такая безделица не давалась бы ей, если бы не стремление этих глупцов, этой деревенщины поверить в то, что никаких усилий не требует. Она и сметану в масло превратить не умеет, но может придать льву сходство с мантикорой – в глазах тех, кто хочет увидеть мантикору, – в глазах, которые приняли бы настоящую мантикору за льва, дракона – за ящерицу и Змея Мидгарда – за землетрясение. А единорога – за белую кобылу.
Единорог прервала медленное отчаянное кружение по клетке, впервые сообразив, что чародей понимает ее речи. Он улыбнулся, и лицо его стало юным – пугающе юным для мужчины столь зрелого, – не изборожденным временем, не посещенным горем или мудростью.
– Я-то тебя узнал, – сказал он.
Прутья клетки нечестиво зашептались. Рух уже вел толпу к внутреннему кругу. Единорог спросила у высокого мужчины:
– Кто ты?
– Прозываюсь Шмендрик Волхв, – ответил он. – Ты обо мне не слышала.
Единорог едва не сказала, что ей и трудновато было услышать о том или ином чародее, но что-то в звуках его голоса – печаль и отвага – удержало ее. А чародей продолжал:
– Я развлекаю зевак, когда они сходятся на представление. Мелкая магия, ловкость рук – превращаю флейты во флаги, а флаги в фанеру, сопровождая все обходительной болтовней и намеками, что мог бы, если бы захотел, творить чудеса более зловещие. Не ахти какая работа, но бывала у меня и похуже, а когда-нибудь найдется получше. Еще не вечер.
Однако звук его голоса внушил единорогу мысль, что плен ее будет вечным, и она опять начала расхаживать по клетке, чтобы не дать своему сердцу разорваться от страха замкнутого пространства. Рух между тем стоял у другой клетки, содержавшей всего лишь коричневого паучка, сплетавшего между ее прутьями скромненькую паутину.
– Арахна из Лидии, – сообщил он толпе. – Величайшая ткачиха на свете, с гарантией, – сама судьба ее служит тому доказательством. Она имела несчастье одолеть в состязаньи по ткачеству богиню Афину. Афина проигрывать не любила, и ныне Арахна – паучиха, создающая свои шедевры лишь для «Полночного балагана» Мамы Фортуны и по особой договоренности. Морозные узоры, плетение пламени и ни одного повтора. Арахна.
Паутина, натянутая на ткацкий стан железных прутьев, была совсем простой и почти бесцветной, лишь изредка, когда паучиха отстранялась от нее, чтобы поправить положение какой-нибудь нити, по ним пробегал радужный трепет. Однако она притягивала взгляды зрителей – и единорога тоже, – и взгляды сновали по ней вперед и назад и уходили все в бо́льшие глубины, пока им не открывались гигантские расщелины мира, черные изломы, которые безжалостно ширились, но не разлетались в куски, потому что паутина Арахны держала мир в целости. Единорог встряхнулась, избавляясь от этого морока, вздохнула и снова увидела обычную паутину. Совсем простую и почти бесцветную.
– Она не то, что другие, – сказала единорог.
– Не то, – нехотя согласился Шмендрик. – Но в этом нет заслуги Мамы Фортуны. Видишь ли, у паучихи есть вера. Она смотрит на эти кошачьи люльки и считает их собственной выдумкой. А для магии, которую творит Мама Фортуна, вера – это все. Да если сегодняшняя орава олухов отринет ее обманы, от всего ведовства Мамы Фортуны только и останется, что звук паучиного плача. Которого никто не услышит.
Единорог не хотела снова вглядываться в паутину. Она взглянула внутрь ближайшей к ней клетки и внезапно почувствовала, что дыхание ее обращается в холодное железо. Там на дубовом насесте сидела тварь с телом огромной бронзовой птицы и ликом старой карги, стиснутым и смертоносным, как когти, которыми она впивалась в дерево. У твари были косматые уши медведя, но по чешуйчатым плечам ее спадали, смешиваясь со сверкавшими клинками плюмажа, волосы цвета лунных лучей, густые и юные, обрамлявшие полное ненависти человечье лицо. Она посверкивала, но тот, кто смотрел на нее, видел свет, истекающий с неба. Встретившись глазами с единорогом, тварь издала звук, похожий и на хрип, и на хихиканье сразу.
Единорог негромко сказала:
– А вот эта настоящая. Гарпия Келайно.
Лицо Шмендрика побледнело до цвета овсяной каши.
– Старуха поймала ее ненароком, – зашептал он. – Спящей, как и тебя. Но то была злая удача, и обе они это знают. Умений Мамы Фортуны как раз хватает на то, чтобы удерживать чудище, однако простое присутствие его истончает чары старухи, протирает до дыр, и в скором времени ее могущества не достанет даже на то, чтобы поджарить яичницу. Не следовало ей совершать это, не следовало связываться с настоящей гарпией, с настоящим единорогом. Подлинность растопляет колдовство, так было всегда, но Мама Фортуна не может удержаться от попыток поставить на службу себе и ее. Однако на сей раз…
– Перед вами сестра радуги, хотите верьте, хотите нет, – проревел перепуганным зрителям Рух. – Имя ее означает «Мрачная», это ее крылья темнят перед грозой небо. Она и две ее славных сестрицы едва не уморили голодом царя Финея, крадя и загрязняя зловонием его еду, пока он еще и рта раскрыть не успевал. Но сыновья Северного Ветра поквитались с ними за это, не правда ли, моя душечка?
Гарпия не издала ни звука, а Рух ухмыльнулся, приобретя и сам сходство с клеткой.
– Дралась она яростнее, чем все прочие вместе взятые, – продолжал он. – Одолеть ее было труднее, чем ад связать одним волоском, однако могущества Мамы Фортуны хватило и на это. Творения ночи при свете дня. Конфетку хочешь, Полли?
Кто-то в толпе засмеялся. Когти гарпии стиснули ее насест так, что дерево закричало от боли.
– Ты должна получить свободу до того, как она вырвется на волю, – сказал чародей. – Нельзя, чтобы она застала тебя в клетке.
– Я не могу прикасаться к железу, – ответила единорог. – Мой рог открывает любые замки, но до этого мне не