Welcome to hell.
Да, я ее сразу возненавидела. Свою собственную сестру. И она, разумеется, это поняла, кожей почувствовала: Челси могла быть кем угодно – безбашенной искательницей приключений на собственный зад, склонной к эпатажу матерщинницей, невоспитанной, жалкой, безвкусной – кем угодно, но только не дурой. Я это быстро поняла. Пусть ее образование оставляло желать лучшего (свобода, которую предоставили ей в Майами родители, ни к чему хорошему в этом смысле не привела), у нее был живой ум и потрясающая, звериная интуиция. Может быть, в других обстоятельствах она бы мне и понравилась, вызывающие неформалы всегда казались мне трогательными, их почему-то хотелось опекать и нянчить, но… Только не она. Боюсь, если бы она даже была совсем другой, носила белые носочки, ела, оттопырив мизинчик, и нараспев читала Веру Павлову, это ничего бы не изменило. Мне было тошно в этом признаваться – но я ревновала и завидовала.
Родители. Никакой особой близости между нами никогда не наблюдалось, к моему воспитанию они относились так же наплевательски. И они действительно предлагали мне уехать с ними, я даже помню, как мы прощались в Шереметьево, и мама плакала… И я вовсе не чувствовала себя несчастной, оставшись в Москве, скорее наоборот, у меня началась новая жизнь, карнавальная университетская свистопляска, потом веселый морок богемной нищеты. Но все равно я так и не смогла отделаться от неуместного ненужного чувства, в самый неподходящий момент всплывающего из темных глубин подсознания – от меня отказались, меня бросили, я для них недостаточно хороша. Да, в Шереметьево мама плакала, но потом она прошла таможенный контроль, купила в дьюти-фри духи «Эскада», села в белоснежный авиалайнер, заказала стюардессе шампанского и, откинувшись в мягком кресле, принялась мечтать о лазурном океане, который ее ждал. А я села в заплеванный троллейбус и вернулась домой, расхлебывать свои рутинные дела. Первое время мы перезванивались по три раза в день, не экономя. Мама выспрашивала все подробности – как я сдала зачет и в кого влюблена, сдала ли кровь на сахар и достаточно ли теплы мои зимние сапоги. Потом истерия разлуки сдулась, и многочасовой треп превратился в дежурный звонок раз в неделю. А когда родилась Челси, мы могли не созваниваться месяцами. Она была капризной и болезненной, маме было не до меня… Видимо, маме было и не по себе. Потеряв одну дочь, она с истерическим пылом взялась за вторую. А мне было немного обидно выслушивать восторженные монологи о первых успехах Челси – ее первом слове (разумеется, это было слово «мама», тогда как я впервые произнесла «банан»), о ее первом шаге, первой кукле и первом нарядном платье… К тому времени маме уже было наплевать, теплы ли мои сапоги и сдала ли я кровь на сахар. А я себя одергивала, мне было немного стыдно ловить себя на этом чувстве. Я была рано повзрослевшей девицей, самодостаточной, самостоятельной, способной решить любую проблему, а тут вдруг такая стыдная слабость… Честно говоря, еще тогда, в редких телефонных разговорах, я пыталась мысленно занизить успехи сестры. Мама рассказывала, что Челси выиграла школьный конкурс красоты, а я, криво усмехнувшись, говорила себе: только полная идиотка согласилась бы участвовать в таком мероприятии. Мама рассказывала о первом мальчике Челси, который трогательно за ней ухаживал, дарил лилии и приглашал в кино, а я пожимала плечами: наверняка он тупой капитан команды регби, с квадратным подбородком, низким лбом и пустыми глазами, потенциальный герой бессмысленной американской комедии.
Я заранее ее недолюбливала, я знала, что мы не сможем поладить, когда Челси еще отрыгивала молоко на мамин домашний халат.
Маленькая сволочь это быстро просекла. И принялась плясать жизнерадостную джигу на самом болезненном из моих тайных комплексов.
– Не волнуйся, я надолго не задержусь. Мама души во мне не чает, – заявила она на второй день проживания в моей квартире. – Она долго без меня не выдержит. Каждый день мне на мобильный названивает.
Я угрюмо отмалчивалась, Челси вела невидимый счет в свою пользу.
– Она говорит, что ты на нее совсем не похожа, зато я…
– Я похожа на бабушку, у той тоже была тонкая кость, – не выдержала я, – а вы с мамой обе склонны к полноте.
Но маленькая мерзавка не обижалась, наоборот, радовалась. Как же, ей удалось вывести меня из себя, меня, взрослую, пытающуюся казаться спокойной!
– Да, мы фигуристые, – она поправляла бретельку пошлого красного бюстгальтера, из которого выглядывала спелая, давно созревшая грудь. – Пусть я независимая, но отношения с предками у меня хорошие. Иногда мы весь день проводим вместе, как попугаи-неразлучники. У нас с мамой даже одна парикмахерша и одна маникюрша.
– И все-таки эти попугаи сбагрили тебя ко мне, – усмехнулась я. – Правда, боюсь, что на твои прически и маникюр денег у нас не хватит.
– Обойдусь, – презрительно пожимала покатыми белыми плечами она. – Я же совсем молоденькая, могу обойтись и без этой мишуры. Мое очарование в свежести. Это тридцатилетним, – в этом месте она выразительно смотрела на меня, – надо краситься и наряжаться, чтобы кого-то подцепить.
– Такими темпами ты подцепишь разве что сифилис, – безжалостно припечатала я.
Черт, ее невозможно было обидеть! Пуленепробиваемая девушка. А ведь ей всего четырнадцать. Я в ее возрасте могла искренне расстроиться, если вредная подруга говорила, что мне не идет прическа или платье. Неужели каждое следующее поколение намного циничнее предыдущего? Или это Челси просто такой уникум?
– Кстати,
– Вранье.
– И все равно ты обязана меня содержать, – Челси откровенно надо мной посмеивалась. – Я забыла туфли. И у меня скоро месячные, а прокладок нет. И мне нужен аспирин. И я привыкла принимать витамины. И пора к стоматологу.
С какой радостью я бы сказала «Обойдешься!», но вместо этого мне оставалось только скрежетать зубами от бессильной ярости. Малолетняя манипуляторша была права. Я могла сколько угодно ее презирать и ненавидеть, но то, что ее появление изменит мою жизнь, мягко говоря, не в лучшую сторону – факт.
Только вот как найти работу девушке, которая к тридцати четырем годам не нажила ни карьеры, ни эксклюзивных навыков, ни полезных знакомств?
Это свойственно большинству яппи нового московского формата. Иногда в сердце моего любовника Федора диковинным цветком распускалась необъяснимая тяга к прекрасному, а именно к ногам от подмышек, юным упругим грудям и струящимся длинным волосам.
– Обычно ты выводишь меня в свет, милая. Но сегодня культурную программу обеспечиваю нам я, – с лукавым прищуром объявил он в тот вечер.
Я удивилась, если я испокон веков водила дружбу с безалаберными созидателями, сумасшедшими художниками, циничными журналистами, томными актерками и загадочными галеристами, то среди Фединых приятелей преобладали такие же солидные и скупые на творческие проявления бизнесмены, как он сам.
– Мы идем на вечеринку? – насторожилась я.
Единственная вечеринка, на которую он когда-либо меня взял с собою, оказалась скучнейшим корпоративным мероприятием, где разновозрастные дядьки в одинаковых дорогих костюмах закусывали водку осетриной и сначала важно рассуждали об акциях и фьючерсах, потом, утерев салфеткой вспотевшее лицо, пересказывали друг другу содержание последнего номера журнала «Мир джипов», а под конец, развязав галстуки, пели в караоке пугачевский «Айсберг» (и это было самое страшное). А их жены, холодные и прекрасные, доказывали друг другу, что украшения от Булгари круче, чем от Каррера и Каррера. Что пентхаус на Новом Арбате не в пример круче, чем четырехэтажный загородный дом на Осташковском шоссе. Что уехать на шопинг в Милан, пока твой благоверный совокупляется с первым составом какого- нибудь украинского модельного агентства, гораздо круче, чем отправиться в тихую альпийскую глубинку с самим благоверным и там две недели слушать разговоры о фьючерсах, читать ему вслух «Мир джипов», петь с ним в караоке «Айсберг», а потом выкупать его из полицейского участка. Я оказалась не у дел. Скучно сидела в углу и ела осетрину. Они быстро разобрались, что я птица не их полета. Не могу отличить Карреру