Журчал фонтан, нагоняя тоску. Сияли белизной мраморные статуи. Стены, слегка прихваченные плющом, были ровны, высоки и надежны с виду… сплошная благодать, плюнуть некуда.
Я остановила экипаж у парадного входа и поморщилась. Все же сегодняшнее солнце было слишком уж ярким… почти невыносимо. Диттер, выбравшись из экипажа — дверцу открывать не стал, позер этакий, — подал мне руку.
Рядом, словно из-под земли, возник лакей самого благообразного вида… но ключи я ему не отдала. Нет, прислуга — это хорошо, но машину я за месяц до смерти выписала, и не хотелось бы, чтобы ее ненароком поцарапали. Да и вообще не люблю чужих рук, которые тянутся к моей собственности, пусть и с благими намерениями.
Тяжелое наследие предков, не иначе.
В общем, оглядевшись, я решила, что места здесь хватает, а гости к старухе наведываются не так, чтобы часто, поэтому…
Пусть себе стоит.
Нас встречал давешний унылый блондин, ныне облачившийся в полосатую визитку вполне приличного кроя. Окинув нас насмешливым взглядом, он произнес:
— Бабушка изволит отдыхать…
— Мы подождем.
Блондинчик сделал попытку заступить мне дорогу, но я, к счастью, не настолько хорошо воспитана, чтобы это подействовало. Легкий тычок зонтом в ребра, и он отступает…
А перед бледным носом появляется серебряная бляха.
— Инквизиция, — Диттер потеснил меня. — Значит, ваша бабушка плохо себя чувствует?
— Она… — Блондинчик слегка побледнел, а на щеках проступили бледные пятна. — Понимаете, все-таки возраст… в последнее время она стала странно себя вести… и мы опасаемся, что…
— С кем ты там говоришь, болван? — резкий голос вдовы донесся из приоткрытого окна. — Они все-таки приехали? Отлично… вели подавать чай. И коньяк пусть принесут… и не надо мне говорить о моем здоровье. Я еще всех вас переживу.
От этакой перспективы, как по мне вполне реальной, блондинчик побледнел еще сильнее.
— Понимаете, — он посторонился и даже любезно предложил мне руку, а я воспользовалась.
Надо же, как сердечко стучит.
Ах, как мы волнуемся… прелесть до чего волнуемся… и чем это беспокойство вызвано? Печальной перспективой провести десяток-другой лет, угождая склочной старухе? Или чем-то иным?
— Я не знаю, что она вам наговорила, но… поймите, я не желаю ей зла. Я просто беспокоюсь. Возможно, нам стоит обратиться к целителям, но бабушка на дух их не переносит.
Диттер, наплевав на правила, шагал слева, и меня подмывало взять под руку и его…
Сердечко моего провожатого дернулось. А сквозь резковатую вонь одеколона пробился запах пота.
— Она начала путать вещи… утверждать, будто кто-то меняет ее обувь… у моей бабушки две комнаты забиты обувью. Камеристка дважды проводила перепись. Все на месте, даже бальные туфельки, которые ей шили на первый выход…
В холле царила удивительная прохлада.
А в остальном… светло и свободно. Обыкновенно. Ковры. Картины. Тоска смертная… и старухина компаньонка, смиренно ждущая у подножия лестницы.
Серое платьице, длиной до середины голени. Серые чулки крупной вязки. Воротничок белый, кружевной и на вид колючий до невозможности. Два ряда мелких пуговиц на лифе этакой границей добродетели. И единственным украшением — брошь-камея под горлом.
— Как она? — шепотом поинтересовался блондинчик.
— Плохо, — вздохнула девица и представилась: — Мари. Я при фрау Биттершнильц уже семь лет… она взяла меня из приюта.
Благодетельница. И главное, восторг в глазах у Мари почти искренний. Врать у женщин получается намного лучше.
— И мне жаль осознавать, что… — вздох и бледные ручки, прижатые к подбородку. А на левой-то свежий красный рубец… интересно, откуда? — Она стала путать время… и дни… а еще эта странная убежденность, что кому-то нужны ее вещи…
Мари покачала головой:
— Умоляю, не тревожьте ее покой…
Ага, который, полагаю, в скором времени станет вечным. Вот не нравится мне такая забота, фальшивая она какая-то…
Мари дернула рукавом, будто пытаясь прикрыть шрам, но сделала это как-то неловко, отчего рукав задрался еще больше.
— Простите, — она потупилась.
— Откуда?
Диттер выглядел мрачнее обычного. Надо же, до чего мне дознаватель чувствительный попался. А где профессиональная выдержка? Стальное сердце и холодный разум?
— Она… иногда случаются вспышки гнева, — вздохнула Мари. — Я делала завивку, и ей показалось, что я хочу сжечь ей волосы и… я понимаю, что это не она, а болезнь… на самом деле она — добрейшей души человек…
И вот тут я окончательно поняла, что меня дурят. Старуху можно было назвать кем угодно, но вот доброй… да она первая восприняла бы подобную характеристику за оскорбление. И была бы права. Добрая ведьма. Смех.
Старуха устроилась в низком разлапистом кресле, которое поставили у окна. Ветер тревожил гардины из легчайшей ткани. С гардений, собранных в высокую вазу, облетали лепестки. Некоторые падали в чай.
Старуха дремала.
Правда, стоило нам войти, она очнулась, встрепенулась, подалась вперед, почти упала на столик. И зазвенели чашки, опрокинулся молочник, выплеснув на скатерть желтоватое озерцо сливок.
— Проклятье! — старуха взмахнула рукой, и на пол полетела вазочка со сладостями. — Что происходит, кто поставил сюда этот столик? Подсунули…
— Видите? — скорбно поинтересовалась Мари. Шепотом.
Но была услышана.
— Что ты там бормочешь, оглоедка? Сплетни распускаешь… — фрау Биттершнильц оперлась рукой на столик, который жалобно заскрипел, но выдержал немалый вес старухи. — Ты это придумала, дрянная девчонка? Ты… кто ж еще… он-то вовсе той головой, которая на плечах, думать не приучен… а ты, деточка, молодец, что пришла. Что стоишь. — Старуха пнула вазочку и наступила на белесую зефирину. — Убирайся, раз натворила… и вели, пусть подадут чай в охотничий кабинет.
Она вцепилась в руку Диттера и произнесла:
— А от тебя смертельным проклятьицем несет… хорошая работа… крепкая… но поможешь мне, я помогу тебе…
— Боюсь, это неизлечимо, — Диттер поморщился.
Весу в старухе было изрядно. Облаченная в темно-лиловое платье, она казалась этакой шелковою горой, на которой то там, то тут поблескивали драгоценные жилы камней.
Аметисты. И алмазы. И отнюдь не только прозрачные… Желтые хороши, крупные, идеально ровного цвета и огранки.
— Нравятся? — старуха подняла руку, позволяя