Мирошник – пожилой кряжистый мужчина с волосами, бровями и бородой пепельного цвета (когда-то темно-русыми, а теперь выбеленными сединой и мукой) – сидел при свете лучины за столом перед пузатой бутылкой красноватого стекла, чаркой, наполненной на треть водкой, огрызком луковицы и недоеденным ломтем ржаного хлеба в просторной горнице, в которой царили беспорядок и грязь, потому что давно не хозяйничали здесь женские руки, а у мужских были свои заботы. Из горницы вели две двери: одна во двор, а другая в мельницу водяную, сейчас не работающую, нопоскрипывающую тихо и тоскливо какой- то деревянной деталью. Когда скрип на миг смолк, мирошник, подняв чарку, долго смотрел в нее мутными, будто присыпанными мукой, глазами, потом выпил одним глотком и крякнул, но не смачно, а грустно и обиженно: жаловался ли, что жизнь у него такая поганая, или что водка заканчивается – кто знает?!
– Апчхи! – словно в ответ послышалось из-под печки.
– Будь здоров! – по привычке пожелал мирошник.
– Как же, буду! – недовольно пробурчал из-под печки домовой и зашевелился и заскреб когтями снизу по половицам.
– Не хочешь – не надо, – примирительно произнес мирошник и захрустел огрызком луковицы, заедая его хлебом. Крошки он ладонью смел со стола к печке. – На, и ты перекуси.
Домовой заскребся погромче, потом недовольно хмыкнул и обиженно сказал:
– И все?!
– Больше нет. Сам, вишь, впроголодь живу.
– Бражничать надо меньше, – посоветовал домовой.
– Надо, – согласился мирошник. – Было бы чем заняться, а то сидишь, сидишь, как кикимора на болоте, поговорить даже не с кем.
– Ага, не с кем! – обиженно буркнул домовой. – Смолол бы чего-нибудь, а? Я бы хоть мучицы поел.
– Нечего молоть. Вот новый урожай подоспеет… – мирошник тяжело вздохнул.
– Апчхи! – подтвердил домовой, что не врет человек, громко и часто застучал лапой, как собака, гоняющая блох.
– Будь здоров! – опять по привычке пожелал мирошник.
Домовой пробормотал в ответ что-то невразумительное, поерзал чуток и затих, наверное, заснул.
А мирошник вылил в чарку последние капли из бутылки, зашвырнул ее в красный угол под икону. Водки хватило только язык погорчить, поэтому мирошник зло сплюнул на пол изамер за столом, лишь изредка поглаживая ладонями плотно сбитые доски, точно успокаивал стол, просил не сердиться на него за беспричинное сидение поздней ночью.
Во дворе послышался скрип тележных колес, заржала лошадь. Мужской голос, трубный, раскатистый, потребовал:
– Эй, хозяин, принимай гостя!
Мирошник даже не пошевелился: мало ли он по ночам голосов слышал – мужских и женских, трубных и тихих, раскатистых ишепелявых, – а выглянешь во двор, там никого.
– Мирошник! – опять позвал мужской голос, теперь уже с крыльца.
Заскрипела дверь, послышались тяжелые шаги с прихлюпыванием, будто сапоги были полны воды, и в горнице появился низенький, полный и кругленький, обточенный, как речная галька, мужчина в выдровой шапке, сдвинутой на затылок и открывающей густые и черные с зеленцой волосы, со сросшимися, кустистыми бровями и длинной бородой того же цвета, в сине-зеленом армяке и портах и черных сапогах, вытачанных из непонятно какой кожи и мокрых – после них оставались темные ова
– Вечер добрый этому дому, всех благ ему и достатка! – произнес гость, выпрямившись.
– Кому вечер, а кому ночь, – сказал вместо приветствия мирошник.
– Хе-хе, правильно подметил! – весело согласился гость. – Я вот тоже думал, а не поздновато ли? Но люди говорили, что у тебя допоздна окошко светится, мол, сильно не побеспокою.
– Слишком много они знают. За собой бы лучше следили, – недовольно пробурчал хозяин.
– Глаза всем не завяжешь, а на чужой роток не накинешь платок, – осторожно возразил гость. Он подошел к столу, наклонился к мирошнику и прошептал на ухо: – Выручай, друг, мучицы надо смолоть, три мешка всего. Гости, понимаешь, нагрянули, а в доме ни горсти муки. Я уж и соседей оббегал – но у кого сейчас выпросишь?! Выручи, а я тебе заплачу.
Гость вынул из кармана серебряный ефимок, повертел его перед носом хозяина, кинулна стол. Мирошник, как комара, прихлопнул монету ладонью и охрипшим вдруг голосом сказал:
– Заноси мешки, – а когда гость вышел из горницы, полюбовался монетой, спрятал за икону Николая- угодника и вышел на крыльцо.
Во дворе, освещенном яркой луной, стояла телега, в которую был впряжен жеребец без единого светлого пятнышка, даже белки глаз были фиолетовые, словно от долгого трения о веки въелось в них маленько черной краски и крови и перемешалось. Хвост у жеребца волочился по земле, передние колеса должны были давно уже наехать на него и оторвать, но почему-то до сих пор это не случилось. Гость достал из телеги три больших мешка с зерном, взвалил их на плечи и играючи отнес в мельницу.
Мирошник проводил его удивленным взглядом, почтительно крякнул, проявляя уважение к недюжинной силе, а потом недовольно гмыкнул, потому что из хлева вышласгорбленная старуха в белой рубахе до пят, с растрепанными, седыми космами, длинным крючковатым носом, кончик которого чуть ли не западал в рот, узкий и беззубый, лишь два темных клыка торчали в верхней десне, да и те во рту не помещались, лежали на нижней губе и остриями впивались в похожий на зубило подбородок, поросшей жиденькой бороденкой. В руках она несла ведро молока, и хотя шла быстро, молоко даже не плескалось. Спешила она, чтобы первой выйти со двора, не столкнуться с мирошником у ворот. Поняв, что не догонит ее, мирошник произнес:
– Мне бы хоть кринку оставила. Я уже и забыл, какое оно на вкус молоко!
– Все равно доить не умеешь, а жена у тебя померла. Посватай меня, для тебя доить буду, – сказала она и, шлепая губами, засмеялась.
– Какая из тебя жена, карга старая! – обиделся мирошник.
– Могу и молодой стать – как скажешь, – остановившись в воротах, молвила она и снова засмеялась, а кончик ее носа затрясся, как ягода на ветру.
– Для полного счастья мне только жены-ведьмы не хватало! – произнес мирошник и замахнулся на старуху.
Она, хихикнув, выскочила за ворота и исчезла, наверное, сквозь землю провалилась.
Мирошник плюнул ей вслед и пошел на плотину поднимать ворота мельницы.
Вода в реке была словно покрыта гладкой белесой скатертью, на которой выткались золотом лунная дорожка и серебром – звезды, а ниже по течению – киноварью дорожки от горящих на берегу костров. Оттуда доносились звонкие голоса исмех: молодежь праздновалаИвана Купалу. В запруде плавало несколько венков. Один венок выловила сидевшая на лопасти мельничного колеса русалка – писаная красавица с длинными, распущенными, пшеничного цвета волосами и голубыми глазами. Она надела венок на голову и посмотрелась в воду, как в зеркало. Две другие русалки – такие же красавицы, но одна черноглазая черноволоска, а вторая зеленоглазая зеленоволоска – тоже посмотрели в воду: идет лией наряд илинет? Очень шел, поэтому все три весело засмеялись.
Зеленоглазка, сидевшая на мельничном колесе выше подруг, первая увидела мирошника, убрала с лицаволосы, чтобы лучше была видна ее красота, чистая, невинная, потянулась, заложивруки за голову и выставив напоказ большие вздыбленные груди с красными, набухшими, розовато-коричневыми сосками. Нежным, полным любовной истомы голосом онаспросила:
– Мирошник, я тебе нравлюсь?
– Нравишься, – равнодушно ответил он. – Слазь с колеса.
– И ты мне нравишься! – Она сложила губы трубочкой, подставляя их для поцелуя, правой рукой взбила зеленые волосы, отчего они тонкими змейкам заскользили по белым округлым плечам, а указательным пальцем левой потеребила набухший сосок. – Поцелуй меня, любимый! Приголубь-приласкай, обними крепко-крепко – я так долго ждала тебя!
– Долго – со вчерашнего вечера, – произнес мирошник и дрыгнул ногой, словно хотел ударить ее: –