— Вам не стоило оставлять ее здесь. Бутылку могли украсть.
— Казаки не крадут друг у друга. — Ермилов был преувеличенно серьезен. — Запорожцы блюдут свою честь. — Он расстегнул пальто и протер шею какой–то тряпкой. — Вы посмели бы украсть у одного из них?
— Я не вор.
— Все мы не воры. Мы фуражиры, прежде всего в гетто. Мы присваиваем имущество, особенно если имеем дело с неохраняемыми поездами.
— Меня учили помнить о казачьей чести. Вам не стоит напоминать мне об этике истинных запорожцев и не стоит насмехаться над ней. Те люди снаружи — просто отбросы.
— Казачьи войска начинались с таких отбросов. Когда Москве понадобилась их помощь в борьбе с татарами, русские превратили их в изысканных романтических героев. То же самое происходит сегодня с трапперами и ковбоями в Америке.
Это звучало просто смешно. Но мне лучше было промолчать. Ермилов вынул один из своих черных с серебром кремниевых пистолетов и осмотрел ствол.
— Они бесполезны, если вы попытаетесь обращаться с ними как с современным огнестрельным оружием. Логически рассуждая, из них нельзя ни в кого попасть. Именно поэтому они мои. Кто–то может управляться с привередливыми лошадьми, а я — с этими пистолетами. Они — символ моего выживания!
Меня это не впечатлило. Позднее Париж и Берлин стали напоминать арсеналы девятнадцатого столетия. Каждый атаман продавал свою добычу под видом семейных реликвий.
Полог палатки распахнулся. Вошел Гришенко. Его сопровождала грубоватая с виду девица. Он ничего не сказал, но Ермилов застегнул пальто и сделал мне знак рукой. Мы удалились. Гришенко засмеялся и что–то сказал девице по–украински. В ответ раздалось ужасное хихиканье. Я не ожидал услышать подобное от такой опытной шлюхи.
Ермилов посмотрел на небо. Оно было серым, как снег. Он чертыхнулся:
— Я оставил водку. Гришенко может выпить сколько угодно.
— Я думал, что казаки никогда не крадут друг у друга.
Ермилов зашагал вперед. Он снова превратился в бандита.
— Гришенко — мой друг. Все, что есть у меня, принадлежит ему, — резко ответил он.
— А все, что есть у него?
Ермилов остановился, а через несколько мгновений засмеялся:
— Тоже принадлежит ему. — Он сделал шаг назад и положил руку мне на плечо. Я вспомнил о госпоже Корнелиус и ее шубе. Я скучал по ее «мерседесу». Я очень скучал по Одессе, по матери и Эсме. Ермилов отвел меня к цистерне. — Мы попробуем то, что пьют остальные.
Бандиты не обратили на меня внимания. По внешнему виду я теперь ничем не отличался от них. Оловянную кружку передавали по очереди всем столпившимся вокруг фургона. Водка была не хуже той, которую я пил в поезде. Потаки, наверное, уже успел добраться до Одессы и наслаждался преимуществами власти закона, планируя ее уничтожение. Революция — это произведение современного искусства; нечто судорожное, недисциплинированное, эмоциональное и бесформенное. Ленин и Деникин пытались переделать ее на собственный вкус. Троцкий стал катализатором этой войны; как он гордился собой, поднимаясь на крыши поездов, произнося речи в автомобилях, гордо вышагивая перед своими генералами! Каким же идиотом этот еврей должен был казаться с первого взгляда! Гусь в одном пруду с цаплями! Он выглядел так смешно — очки, борода, форма. Нелепый, самонадеянный клоун. Я не мог понять, почему госпожа Корнелиус посчитала его привлекательным; причиной могло быть разве что его могущество. Он был растяпой. Почти за все беды, начиная с 1918 года, нести ответственность должен именно он. Его называли величайшим генералом со времен Иосифа: это — оскорбление для Иосифа. Ленин любил Троцкого. Они были два сапога пара. Антонов был интеллектуалом, но он знал, как сражаться. Госпоже Корнелиус следовало сблизиться с ним. Но, возможно, Антонов оказался слишком сильным. В те времена она любила мужчин, которыми могла управлять. Она предпочитала дураков. Ей нравились благополучные браки. Я не думаю, что Антонов был женат. Я ничего о нем не знаю. Сталин, вероятно, убил его во время одного из тех ужасных процессов. Я избегал русских между войнами, иногда даже называл себя поляком или чехом. Я не мог вынести сочувствия людей, которые завязывали дружеские отношения с эмигрантами; это вызывало у меня неловкость. Я хочу остаться собой, а не представителем какой–то там «культуры».
Мы подошли к запасному пути железной дороги, где прокламации висели на телеграфных столбах. Водка подействовала на мой желудок. Я сказал об этом Ермилову. «Вы хотите есть, — ответил он. — Мы раздобудем здесь кое–какую еду».
Вагон, который некогда был частью поезда первого класса, теперь использовался как столовая. С кухни доносились отвратительные запахи. Я почувствовал себя еще хуже. Ермилов поднялся по лестнице. Не желая оставаться в одиночестве и все–таки опасаясь того, что мне придется есть, я последовал за ним. Мы уселись рядом с есаулами, которые ели суп, возмущаясь его вкусом.
Мальчик принес нам две тарелки и два куска хлеба. Суп был темно–желтого цвета, в нем плавали кусочки бледного мяса. Я долго набирался храбрости, прежде чем попробовать его. Ермилов присоединился к некоторым офицерам, смеявшимся надо мной: «Он новичок, инженер, майор Пятницкий». Я усмехнулся сухими губами. Это вызвало новые раскаты смеха. Я проглотил немного бульона и почувствовал, что хуже уже некуда. Вкус был омерзителен. Я пожевал мясо. Оно оказалось на удивление свежим. Я проглотил кусочек и торопливо съел немного черствого хлеба, по вкусу и запаху напоминавшего дешевое мыло.
— Откуда ты, товарищ? — спросил огромный казак, который носил бороду и усы на старинный манер. На нем была красивая форма, хотя с неизбежной красной кокардой на шапке и с красной полосой на рукаве.
— Из Киева.
— Рано там становятся майорами.
— Это просто, — ответил я. — Я был инженером на гражданской службе.
— На кого ты работал? — Вопрос прозвучал не слишком настойчиво, но я не понял его смысла. Я обернулся к Ермилову, который выручил меня, сказав: — Его отец был эсером.
— Ого, — сказал казак, — выходит, кумовство существует даже в революционных кругах. Где же теперь твой папаша?
— Его убили в тысяча девятьсот шестом. Моя мать живет в Одессе.
Он сочувственно посмотрел на меня.
— Не обижайся, маленький