Шура свернул в темный маленький подвал, поманив меня за собой. Миновав разбитую дверь, мы оказались в шумном, дымном полумраке кабака. Стены украшали старые рекламы туристических контор, исписанные язвительными комментариями. На полу виднелись остатки красивой кафельной плитки. В дальнем конце помещения располагался облицованный плиткой прилавок с жутким самоваром и двумя кувшинами с водкой или гренадином. За ним сидел древний бородатый еврей, опустив руку на железную кассу и сохраняя на лице неизменное выражение одновременно свирепости и добродушия. Он был одет практически во все черное, за исключением серой рубашки без воротника, его жилет был наглухо застегнут, несмотря на дым и жару. Шура фамильярно приветствовал еврея, но не дождался никакого ответа, за исключением легкого кивка. В помещении находились женщины и девушки, а также юноши и взрослые мужчины, одетые на роскошный одесский манер. Все ели одно и то же — жирный bortsch, ножки ягненка (клефтико), шашлык в жирном соусе, с макаронами и черным хлебом. Также на столах стояли блюда с салатом из перца, соленых огурцов и помидоров. Возможно, что–то еще подавалось в заведении «У лохматого Эзо», как его называли, но я никогда не видел, чтобы это ели, и не мог набраться храбрости, чтобы заказать. Надменная, с тонкими чертами лица, черноглазая еврейка принесла нам с Шурой тарелки с борщом и немного хлеба почти сразу же, как только мы нашли свободные места. Я немного нервничал; моей матери всегда не нравилось, если я связывался с евреями, но они, казалось, принимали меня с большой охотой, и я был готов жить и дать жить другим. В самом деле, надо сказать, среди одесских евреев, ни на кого не похожих, я чувствовал себя почти как дома.
Около прилавка, поставив одну ногу на скамью, аккордеонист наигрывал модные песни об известных актерах и актрисах, о Распутине, о наших поражениях и победах на войне, о местных знаменитостях (эти песни были самыми популярными, но непонятными для меня). Эти песни встревожили меня гораздо больше, чем здешнее общество. Некоторые куплеты казались очень радикальными. Я прошептал Шуре, что в кабак, вероятно, скоро явится полиция. Шура расхохотался.
— Кабак под Мишей, — сообщил он мне. — А Миша главный на Слободке. Никто: ни армия, ни полиция, ни сам царь — не посмеет совершить налет на Эзо. Только сам Миша, но зачем ему это? Он ведь один из владельцев этого заведения.
Я поинтересовался, кто такой Миша. Несколько посетителей услышали вопрос и похлопали меня по плечам.
— Спроси еще, кто такой Бог! — сказал один из них.
Я узнал, что речь шла о скандально известном местном бандите, одесском Аль Капоне, известном как Миша Япончик. У него в банде было якобы пять тысяч человек, и власти предпочитали вести с ним переговоры, нежели угрожать ему. Почти все в Одессе имели прозвища. Меня Шура представил как Макса Гетмана из–за того, что я рассказал ему в поезде о своей казачьей крови.
— Он киевский гетман, — пояснил Шура.
Хотя Шура преподнес это как шутку, его друзья все равно посмотрели на меня с уважением. Я понял, что меня приняли. Еще несколькими днями ранее я бы испугался, оказавшись в компании богемы, но теперь начал учиться одесской терпимости. Я решил не судить об окружающих по внешнему виду — так же, как они не судили обо мне. Шура ловко пользовался своими преимуществами и умело использовал всех вокруг. Он восхищался и вызывал восхищение. Кузен был в большом фаворе у взрослых завсегдатаев Эзо. У него имелось множество друзей–ровесников, и он гордился ими:
— Это Витя Скрипач, он когда–нибудь станет великим музыкантом. Это Исаак Якобович, самый ловкий зазывала на рынке. Это Малышка Граня, тебе нужно посмотреть, как она танцует. Познакомься с Борей — он ничего не видит без очков, но числа слушаются его; все хотят, чтобы он занимался их счетами… Вот Лева, он живописец получше Мане, попроси, чтобы он пригласил тебя в гости… Купи картину, если сможешь… У него там такие холсты! Новый Шагал!
По словам Шуры, все были героями и героинями, и хотя он говорил шутя и никогда не относился к своим словам серьезно, все–таки мог возвеличить самого что ни на есть обычного человека и воодушевить его. Еще до конца завтрака я сам превратился в великого изобретателя, ожидающего патентов на дюжину различных машин, получившего десять золотых медалей от академии и уже готового пожинать плоды успеха в Петербурге. Я начал в это верить. По крайней мере, я верил Шуре. Он всегда оставался оптимистом.
Я опьянел от водки и гренадина и от общества девиц в ярких блузах и юбках, с густыми темными волосами, нежными восточными глазами, громким смехом и быстрым, мягким, почти неразборчивым говором. Мир теперь не был ограничен домашними делами и учебой. В нем нашлось место развлечениям и радостям. Я начал смеяться. Я пытался подпевать, моя рука обвилась вокруг толстой дамы, от которой пахло одеколоном и грузинским вином; она любезно подсказывала мне слова.
Подпевая, я заметил: кто–то указывает рукой в нашу сторону. Мужчина в костюме в тонкую полоску, в желтом жилете, в желтом галстуке–бабочке, в желтых с белым ботинках остановился в дверном проеме, поглаживая пальцем усы. Он казался неуверенным в себе и в то же время