Эсме продолжала работать в госпитале — уже при третьем режиме. Она стала очень нервной, теперь настала ее очередь страдать от переутомления. Моя мать с невообразимым упорством занималась изучением украинского, обращаясь к скверно отпечатанным книгам. Появились новые школы и университеты. Везде, конечно, преподавали на украинском. У меня больше не было ни единого шанса стать преподавателем. Я ни разу не получил ответа на свои обращения, хотя и мои друзья, и деловые партнеры признавали, что я добился блестящих успехов в Петрограде. Следует сознаться, что это иногда помогало. В те дни меня часто называли доктором и даже — неоднократно — профессором. Это немного успокаивало и казалось вполне безвредным. Когда я получу специальный диплом, смогу наконец получить и докторскую степень в любом достойном заведении. Не подумайте, что я предъявлял такие уж большие претензии. Но жизнь зачастую очень трудна, и глупо тратить энергию на разрушение иллюзий, так необходимых людям. Эсме иногда разговаривала снисходительно, раздражалась и иронизировала, когда я обсуждал планы на будущее, — несомненно, из–за переутомления. С другой стороны, мать иногда называла меня доктором только ради того, чтобы услышать это обращение. К примеру, она останавливалась на лестнице и говорила:
— Ну что ж, доктор, вот пришел наш старый друг капитан Браун.
Капитан слабел с каждым днем. Его лицо покрылось пятнами, а руки тряслись, как у заправского алкоголика. Его тяга к спиртному усилилась. Иногда мне хотелось его остановить. Но Эсме говорила: «Ради чего еще ему жить?» Возразить мне было нечего. Истории капитана становились все более запутанными, несмотря на то, что рассказывались уже не раз. Его сбивало с толку то, что он называл фальшивым языком с его фальшивым правительством, фальшивыми деньгами и фальшивой историей. Мы успокаивали его, когда он выражал подобные чувства по–русски. Но это было неважно, если он рассуждал по–английски, как чаще всего случалось в последние дни. Эсме немного научилась английскому от меня, но недостаточно, чтобы ясно понимать капитана. Однажды она сказала мне, что его нашли на Бессарабском рынке, где он подошел к одному из сечевиков Петлюры и спросил, из какого цирка тот сбежал. Он говорил сначала по–английски, потом по–французски, по–немецки, по–русски и затем, кажется, по–польски. Солдат или не понял его, или решил не придавать значения этим словам. Какие–то знакомые привели капитана домой.
Я и сам побывал на Бессарабке. Кокаина там оказалось много, и он был дешевым, хотя и не слишком хорошего качества. Я сделал запасы на черный день — или на дождливый, как говорят в Англии. Рынок быстро развивался, старые семейные реликвии продавались и покупались за пару chag[115]. Chags и karvovantsis — так именовались новые деньги. Банкноты подделывались без труда, никто не проверял их, разве что в почтовой конторе. Инфляция была просто нелепой. Но, по крайней мере ненадолго, проститутки стали моложе и симпатичнее, мне даже довелось встретить пару девственниц. Я снова готов был наслаждаться всеми удовольствиями, пока есть возможность.
Если бы только все казаки и люди, ратующие за их свободу, сумели действовать вместе, единой армией, мы бы легко загнали красных обратно в Москву, их нынешнюю столицу. Троцкий, Ленин, Сталин и остальные закончили бы свои дни ворчливыми старыми эмигрантами. Настоящие гуманисты поддержали бы российский Ренессанс. Наша страна стала бы величайшим центром искусства и науки, какого мир не знал со времен Италии Медичи. Все так говорят. Подумайте… Кто изгнал Сикорского? Большевики. Кто изгнал Прокофьева? Большевики.
Я помню двадцатые, эти годы поющих сирен. Красные пытались заманить обратно художников, ученых и интеллигентов. Сладкие голоса обманули многих. Они возвратились: Горький, Алексей Толстой, Замятин и прочие; почти все они были мертвы к концу тридцатых. Вот как большевики ценили русские таланты. Когда пришли нацисты, Сталин вынужден был выпустить голодных, несчастных бывших героев Красной армии, чтобы вести войну. Нет, это не имело значения. Войну вел Сталин. Ему повезло с миром, как кто–то сказал о Гитлере. Это была война нескольких психопатов, наделенных особым талантом становиться всем для множества людей. Война погубила впустую миллионы жизней и привела лишь к ничтожному изменению границ. Лучше было бы запереть где–нибудь этих вождей с картами и игрушечными солдатиками — так они не причинили бы никакого вреда. Именно такой совет дал одному моему другу Герберт Уэллс.
Моя мать процветала при Петлюре — ее дела шли даже лучше, чем при большевиках. Я никак не могу это объяснить. По общему мнению, жизнь в отдаленных предместьях стала спокойнее. На Подоле больше не было пожаров. Матушку беспокоила любая жестокость. Когда люди выражали свою неприязнь к евреям, она огорчалась и отказывалась участвовать в этом. Обычные беседы были достаточно безопасны. Но мать говорила, что Бог создал роли для каждого из нас. Дело не в расе и не в религии, гораздо важнее простые роли — мужчины или женщины. Так что я вырос в более терпимой атмосфере, чем большинство киевских детей. Это помогало мне понимать людей, любить их, позволяло без малейших неудобств общаться с самыми разными личностями, черными или белыми, богатыми или бедными. Когда мы услышали, что французские зуавы заняли Одессу вместе с отрядами Деникина, что город колонизирован черными, как выражались газетчики, всех нас это испугало. Но мать обратила все в шутку.
— Как это прекрасно, — сказала она, — увидеть на Украине необычный цвет!
Я начал понимать, что объединяло ее с отцом. Она была наделена широтой души, человечностью и верой в красоту мира, в природное стремление людей помогать друг другу. Отец разделял ее идеалы, но чувствовал, что его предали те, кого он пытался спасти. Люди были гораздо сложнее и в то же время гораздо проще, чем ему хотелось. Социалистическая Утопия не могла появиться посреди чистого поля за одну ночь. Отец начал сражаться с теми, кого винил в разрушении его надежд. Все очень просто — моя мать была зрелой, как все женщины, она видела, что самый верный способ сделать мир лучше — вести хорошую, чистую, простую жизнь.