В происходящее до сих пор удается поверить с трудом. Может, он просто получил право на забытье, после того как его крест сшиб при падении серафим? Но голод — голод, притухший на святом кресте, сейчас потихоньку шевелится в желудке. Вчера он был гораздо сильней, практически выворачивал наизнанку, после того как исчезла боль от распятия — Генрих ощутил прилив голода сполна. Но сейчас — сейчас ощущение ослабло, такой уровень дискомфорта будет возможно игнорировать. Не очень-то легко, но возможно.
Генрих осторожно касается нежной щечки Агаты. Вслушивается в мерное биение девичьего сердечка. Улыбается, припоминая, чем окончилась вчерашняя ночь. Не то чтобы это было сложно — все-таки не так мало женщин было в его жизни, чтобы он не знал, как можно затащить в постель ту или иную. И все же — парадокс. Когда он целовал её в первый раз — он всего лишь очерчивал для себя границу. Это был тот его максимум, который он разрешил себе в первые секунды после освобождения. Агата понравилась ему сразу, с первого взгляда, и потом ему сложно было отвести от нее взгляд — пять сред, точнее, четыре — и один четверг, потому что однажды вместо Агаты приперлась идиотка-Рит, и Агата пришла только на следующий день. Обеспокоенная, встревоженная, расстроенная из-за подруги, но пришла, чтобы он не остался без положенной ему воды и пищи. И приникнув к её губам, он ощутил, как задрожала её душа. Не от страха — от взаимности. Она это не осознала, чувство не было оформившимся, но он ей нравился. Можно сказать, что на этом её судьба была предрешена. Генрих бы не стал навязывать ей собственные чувства, относись она к нему спокойно, как к знакомому, без толики интереса. Если бы отвесила ему на поле тяжелую пощечину, отскочила — напуганная. Это бы его отрезвило, заставило бы охладеть к ней. Но её интерес был, и её следовало с ним столкнуть как можно скорей, не давая опомниться.
Генрих хотел её — едва ли еще не на кресте, и сам себя ненавидел за то, что так непотребно думал о девушке, которая настолько глубоко прониклась к нему сочувствием. Но она была слишком упоительна, слишком отвечала его вкусам, чтобы он мог легко отказаться от интереса к ней. Он помнил все, от первого взгляда на неё, когда она, перевернув его крест, лелеяла обожженные руки. Это было сродни вспышке, он просто увидел её, и все остальное в мире потеряло всякую значимость. Генрих никогда не предполагал, что в девушке может быть привлекателен даже овал лица, он всегда оценивал женщин в целом, но тут — его пальцы и сейчас так и тянулись к её маленькому подбородку. И она смущалась от его взглядов, отворачивалась, и он сам себя ненавидел за то, что отвращал её.
Он хотел — но так и не осмелился умолять её, чтобы она его навещала — хотя бы изредка, хотя бы иногда, чтобы ему было чего ждать, хотя он не был достоин такой возможности. У неё не было на то никаких мотивов, с чего бы ей навещать какого-то там распятого, но слова так и норовили сорваться с языка. Даже помня о совершенных когда-то грехах, он все равно хотел, чтобы она смотрела на него своими ясными глазами. Когда она взлетела, чтобы поцеловать его после молитвы, её глаза были настолько близко, что Генри будто и сам окунулся в эти темно-зеленые озера, глядя в которые казалось, что вокруг вдруг началась весна. Господи, даже от поцелуя в лоб — абсолютно не чувственного, прощального, ни в коем случае не интимного, не романтического, у Генри на пару секунд зашумело в ушах, он даже на несколько мгновений не ощущал боли от креста. Он так и не успел сказать ей ни слова, а позже слова уже перестали быть необходимы. Он мог пойти за ней. Он мог с ней не расставаться.
Генрих отдает себе отчет, что его чувство никоим образом не является осознанным, сформированным, зрелым. Он абсолютно не знает эту девушку, лишь слегка представляет себе её натуру, исходя из запаха. Но когда она измученная дремала на его руках, ему вопреки натуре и инстинктам демона не хотелось впиться зубами в её сущность, лишь поглубже вдохнуть её запах и никогда не выпускать её из своих рук.
Да — в существовании более привлекательных девушек Генрих не сомневается, но вряд ли хоть у одной из красоток будет похожий запах. У Агаты он есть — честный, чистый запах, прямо под стать её одухотворенной мордашке. И Генрих действительно смотрел на неё, когда она смывала пот с его тела, и представлял, как целует эти восхитительно чувственные губы, как ласкает пальцами нежную шейку, как изучает ладонями гибкое тело. Маленькое, практически невинное развлечение для приговоренного к вечным мукам. Она бы о нем не узнала никогда.
Генрих прикрывает глаза, пытаясь сосредоточиться. Мысли надлежит держать в порядке, иначе голод в узде удержать не удастся, даже если он будет не выпускать Агату из постели вовсе. У нее свои дела, работа, в конце концов — тот же Миллер, который сейчас видится основным источником предстоящих проблем. Он уже привык быть единственным мужчиной в жизни Агаты, пусть у них до постели и не доходило, и его вряд ли обрадует, что Генрих нахрапом добился того, к чему сам Миллер вел Агату несколько лет. Она ведь качнулась в его сторону — Генрих это ощутил на кресте, и сам удивился, как резко в нем поднялась волна ревности. Казалось бы, какая ему тогда была разница, но все же почему-то захотелось хотя бы попытаться качнуть её в обратную сторону, подыграть сомнениям в угоду своим личным интересам, которые тогда еще казались такими неосуществимыми.
Сейчас она спит рядом — теплая, доверчивая, глупая. Ни секунды не задумывается о том, насколько опасно находиться рядом с ним.
— Я тебе доверяю… — шептала она вчера, а Генрих едва сдерживал на языке едкое «Зря». Он-то себя знал куда лучше. Не сказал, удержал в себе, побоялся напомнить о своей опасности, напугать эту юркую рыбку, что так легко могла ускользнуть из рук. Он не мог понять, что