— Да, я тебя люблю, Агата Виндроуз, — повторяет он, и у Агаты от каждого слова этой фразы кружится голова, — я тебя люблю, птичка, и знаешь, если бы это была смертная жизнь, я бы уже тащил тебя в церковь и решал бы, как мы назовем наших детей. Потому что если не ты — моя судьба, то её попросту нет на свете.
Не то чтобы Агата сомневалась, но если он задавался целью оглушить её, взорвать её внутренний мир окончательно, то он определенно справился с этим. И если можно рассыпаться в восторженную, счастливую пыль, — с этим справляется уже душа Агаты. Он говорит ей Нужно как-то ему сказать о любви! Не кто-нибудь — он. Генри — тот самый мужчина, который в принципе похож на сон, до того удивительным образом в нем переплетаются и чуткость, и твердость. Рыжее чудовище — её чудовище, который сам по себе напоминает огненный вихрь, во всей его безжалостной, неукратимой притягательной яркости. У него, черт возьми, есть выбор — да какой, только плечи расправь, но он любит её — Агату, и это удивительно, непонятно, но как же это потрясающе. Вот только почему сейчас она не может ничего даже вымолвить в ответ. Это попросту нечестно. Сказать бы насколько сильно для неё важен. Еще бы она сама себе сейчас не казалась невыносимо недостойной его любви.
— А ты поэт, — тихо замечает она, собирая мысли по пылинке, по осколочку. Пытаясь сформулировать свои чувства так, чтобы и они звучали хоть капельку так же красиво, искренне, как и его слова.
— Ну если для тебя — то можно и побыть поэтом, — ухмыляется Генри, а затем сдвигается к стене и ложится. Тут только Агата вспоминает, что он вообще-то только что очнулся и может себя неважно чувствовать. Становится стыдно.
— Иди уже сюда, — Генри кивает на пустующую половину кровати. И перед этим предложением устоять невозможно. Сбросить с ног туфли и улечься рядом с ним поверх одеяла — дело пары секунд. В душе так тепло, что хочется обниматься с Небесами, пусть даже наверняка это и было бы принято за возмутительную вольность.
Генри лежит молча, подперев голову, не отрывая от её лица взгляда, опустив тяжелую руку на её талию. Кажется, сейчас он её останавливать не будет. Хорошо, значит, можно себя подтолкнуть. Еще бы найти подходящие слова. Они почему-то никак не желают находиться.
— Ты совершенно невозможен, знаешь?
— Я требую обоснования этому обвинению, — ухмыляется Генри.
— Мне сложно обосновать, — Агата смущенно покусывает губу, — просто ты…
— Ты меня любишь? — он спрашивает тихо, он спрашивает прямо, он спрашивает, пристально глядя в глаза Агаты, и сердце в её груди задыхается на полувдохе, захлебывается сладостью этого момента.
— Безумно, — торопливо рвется с губ, и она не жалеет о сказанном ни секунды. Хотя одного этого слова и кажется чертовски мало. Но Генри — её невозможный Генри — вопреки этому прижимает её к себе настолько крепко, что ей почти что больно, и утыкается в её шею горячими губами.
Эпилог (4)
Когда Генри возвращается со смены в смертном мире, вся её маленькая квартирка уже пропахла растворителем и масляными красками. Впрочем, это ничего, не в первый раз, он уже привык. Он частенько возвращается позже неё, а когда делишь бессмертие с художницей — к таким мелочам, как запахи красок, привыкаешь. Спасибо, что карандаши в постели не находятся.
Агата его не слышит. Сидит себе у мольберта и ткет картину из лоскутков пятнышек масла. Волосы подобраны в узел, она всегда так делает, когда возится с красками. Открытая, заманчивая, красивая шея так и манит подкрасться к Агате со спины, опустить тяжелые руки на плечи, уткнуться носом в нежную кожу. Генри обожает такие моменты. От её кожи пахнет все тем же, таким привычным липовым медом, сладко, настолько, что язык пытается прилипнуть к небу.
— Генри… — с легким недовольством вздыхает Агата — он подтолкнул её руку, и мазок краски лег не туда.
— М? — сколько дней они вместе? Сколько месяцев? Там, на кресте, он считал едва ли не секунды, сейчас — забывает, какой месяц на дворе, и о смене сезонов догадывается лишь потому, что меняются места встречи с «паствой». Неважно, который это день, главное, что он вновь пришел домой, и здесь есть она.
Агата оставляет тщетные попытки поправить огрех — поди-ка сосредоточься, пока по коже шеи скользят его губы, оставляя на ней поцелуи как невидимые подписи. Поворачивается, подставляется под его губы.
Черт его знает, какой это поцелуй. Тысячный, десятитысячный, миллионный? Не важно. Каждый раз он целует её как в первый, жадно, смакуя, наслаждаясь сладостью её губ будто по-новому. И сходит с ума от одного лишь её трепета, от нежности, с которой она ему отвечает. Он боится дышать лишний раз, лишь бы не уловить лишней эмоции, сперва пытается угадать, что она чувствует, лишь потом вдыхает и сравнивает ответы.
Когда она рисует, она часто надевает просторный джемпер, и Генри это тоже очень нравится, потому что именно этот предмет одежды легко спустить с плеча и нежно рисовать узоры на ключицах самыми кончиками пальцев, пока его губы невесомо целуют её щеки, веки с дрожащими как крылья бабочки ресницами, улыбающиеся губы. Она разрешает ему себя целовать, он — разрешает ей себя касаться.
Жадные пальцы расстегивают уже последнюю пуговицу на его рубашке. Еще чуть-чуть, и его кожа будет пылать от её прикосновений. Еще чуть-чуть, и мир закружится в карусели невыносимо яркого удовольствия.
В Агате заключена какая-то необыкновенная магия, потому что да, уже минуло множество дней, кажется, они уже даже сложились в сумме в очень приличный срок, но упоения ею в нем не убавилось ни на грамм. Мир по-прежнему истаивает, стоит только прикоснуться к её губам, мир по-прежнему плавится, стоит только её пальцам впиться в его спину. Нет ни одной больше женщины в его мире, нет для неё других мужчин.
Её стол для рисования — священный алтарь искусства. Использовать его для «страстных» целей строго запрещено, хотя и регулярно Генри этим искушается. Наверное, настанет миг, когда она согласится, когда он упросит её разрешить ему прикоснуться к её краскам и расписать её тело цветными узорами. Нет, не для красоты, ей это не нужно, она и так восхитительна, но идея кажется весьма интересной. Он бы примерил на неё этот «наряд». Впрочем, ладно, сегодня они обойдутся без красок. И без стола.
Агата лишь сдавленно ахает, когда Генри прижимает её к стене, запуская руку в расстегнутые брючки.
Она не остывает. Будто бы вовсе не устает, всегда заходится от его желания или заражает его