Какое-то время мы искали спасения в чарах музыки: изучали записи странных диссонансов безымянных композиторов, ходили на выступления безвестных оркестриков в темных вонючих клубах. Но музыка нас не спасла. Какое-то время развлекались плотскими удовольствиями. Мы исследовали влажные неведомые пространства между ног каждой девушки, какая соглашалась принять нас; ложились в постель вдвоем с одной девушкой или с несколькими. Мы связывали им запястья и лодыжки черными шелковыми лентами, со смазкой проникали в каждое отверстие, заставляли их стыдиться собственного наслаждения. Мне вспоминается Феличиа — красавица с лиловыми волосами, которую довел до дикого, рыдающего оргазма шершавый язык пойманной нами бездомной собаки. Мы наблюдали за ней из дальнего конца комнаты сквозь наркотическую дымку и оставались холодными.
Исчерпав возможности женщин, мы обратились к своему полу — возжаждали андрогинных изгибов скул юношей и лавовых потоков семени, изливающихся к нам в рот. В конце концов мы обратились друг к другу, стремясь к порогу боли и экстаза, к которому нас не допускал никто другой. Луи попросил меня отрастить длинные ногти и остро их отточить. Когда я проводил ими по его спине, вдоль глубоких царапин выступали крошечные бусинки крови. Он любил замирать, притворяясь покорным когда я слизывал соленую кровь. Потом он отталкивал меня и набрасывался сам; его язык оставлял на моей коже огненный след.
Но и секс нас не спас. Мы запирались в комнате и целыми днями ни с кем не виделись. Наконец мы спрятались от всех в уединении дома предков Луи, возле Батон-Руж. Его родители умерли: совершили самоубийство, если верить его намекам, или, может быть, убийство и самоубийство. Луи, как единственный ребенок, унаследовал фамильный дом и состояние. Дом плантаторов, выстроенный на краю огромного болота, подобно капищу выдвигался из мглы, окружавшей его даже в летний полдень. Древние дубы нависали над ним балдахином; их подобные черным рукам ветви поросли космами испанского мха. Вездесущий мох напоминал мне жесткие седые волосы, гневно шевелившиеся под сырым ветром с болот. Я подозревал, что со временем, если дать ему волю, мох прорастет и на резных карнизах окон, и на каннелюрах колонн.
В доме мы жили одни. Воздух был полон здоровым духом сияющих магнолий и зловонием болотного газа. Ночами мы сидели на веранде и пили вино из фамильного погреба, глядя сквозь сгущающийся алкогольный туман на блуждающие огни, манившие нас в болотные дали. Мы жадно обсуждали новые способы взбудоражить себя. Луи, ум которого от скуки обострился, предложил заняться разграблением могил. Я рассмеялся, не поверив, что он говорит серьезно.
— Что мы будем делать с высохшими мощами? Перемелем на вудуистское зелье? Предпочитаю твою идею выработать невосприимчивость к различным ядам.
Острое лицо Луи резко обернулось ко мне. Его глаза были болезненно чувствительны к свету, поэтому даже в полутьме он не снимал затемненных очков, скрывавших выражение лица. Светлые волосы он стриг очень коротко, и, когда нервно проводил по ним ладонью, они топорщились безумным ежиком.
— Нет, Говард, подумай: наша собственная коллекция смертей! Каталог боли, человеческой бренности — только для нас. На фоне умиротворенной красоты. Подумай, каково будет прохаживаться там в медитации, размышляя о собственной бренности. Заниматься любовью на кладбище! Нам стоит только собрать части, и они соединятся в целое, куда падем и мы.
Луи любил говорить загадками; его притягивали анаграммы, палиндромы, любые головоломки. Не в том ли коренилась его решимость взглянуть в непостижимые глаза смерти и овладеть ею? Быть может, в смертности плоти ему виделась гигантская мозаика, которую можно собрать фрагмент за фрагментом и тем победить. Луи мечтал жить вечно, хоть и не знал, куда девать бесконечное время.
Он достал трубку с гашишем, чтобы подсластить вкус вина, и больше об ограблении могил мы в ту ночь не говорили. Но в следующие, полные скуки недели эта мысль неотступно меня преследовала. Думалось, что запах свежеоткрытой могилы может опьянить так же, как ароматы болота или пот самых интимных мест девушки. В самом деле, не собрать ли нам коллекцию могильных сокровищ — красивую и умиротворяющую наши разгоряченные души?
Ласки языка Луи мне наскучили. Порой, вместо того чтобы угнездиться со мной под черными шелковыми простынями на нашей постели, он ложился на рваное одеяло в одной из подвальных комнат. Когда-то их обустроили для неизвестных, но интригующих целей. Луи говорил, что там собирались аболиционисты, или проходили ночи свободной любви, или торжественно, хоть и неумело, служили черные мессы с девственными весталками и свечами в форме фаллосов.
В этих комнатах мы решили разместить наш музей. В конце концов я согласился с Луи, что кладбищенское мародерство может излечить нас от самой удушающей скуки, какую доселе приходилось испытывать. Мне стало невыносимо видеть его тревожный сон, бледность впалых щек, нежные тени под мерцающими глазами. Кроме того, мысль об ограблении могил начинала меня притягивать. Не обретем ли мы спасение в крайней развращенности?
Первым нашим ужасным трофеем стала голова матери Луи — прогнившая, как забытая на грядке тыква, и разбитая двумя пулями из револьвера времен Гражданской войны. Мы вынесли ее из семейного склепа при свете полной луны. Блуждающие огоньки светили тускло, как потухающие маяки на недостижимом берегу. Мы крались к дому. Я волочил за собой лопату и лом, Луи нес под мышкой полуразложившийся трофей. Мы спустились в музей, я зажег три свечи с ароматом осени (в это время года скончались родители Луи), и Луи положил голову в приготовленный для нее альков. В его движениях мне почудилась своеобразная нежность.
— Пусть она подарит нам материнское благословение, — пробормотал он, рассеянно отирая полой куртки несколько клочков бурой плоти, прилипшей к пальцам.
Мы были счастливы, часами обставляя музей, полируя вставки