и обширный зал с затянутыми шелком стенами, ровным зеркалом блестящего паркета и — единственной живой ноткой в роскошном и ледяном интерьере, почти без мебели и безделушек — большим квадратным столом с изогнутыми ножками; посреди него громадная ваза старинного венецианского стекла в форме витой раковины, переливающаяся оттенками «закопченного золота», как выразились бы знатоки, и в вазе этой букет прихотливо вырезанных цветов.

Белые ирисы, белые тюльпаны и нарциссы, перламутровые и словно заиндевевшие цветы со снежными лепестками, с венчиками полупрозрачного фарфора, цветы химерического ледяного канделябра, букет, где бледное золото сердца нарциссов видится единственным живым пятном тона и цвета, странный, противоестественный, неосязаемый букет, однако наделенный жесткой, навевающей тревожные мысли твердостью острых, режущих кромок: железные алебарды ирисов, крепостные зубцы тюльпанов и звездчатые нарциссы, таинственный цвет звезд, опадающих с ночного зимнего неба.

И женщина, чей тонкий силуэт выступает в глубине зала, на фоне ясного неба в высоком окне, также наделена холодной жестокостью и невозмутимой враждебностью этих цветов. На ней белое бархатное платье со шлейфом, отделанное тончайшими кружевами; тяжелый филигранный золотой пояс соскользнул к бедрам, широкие атласные рукава обнажают восковые хрупкие руки; белый шелк горла, волевой и острый профиль под короной золотистых волос, глаза серой стали, полуулыбка тонких и бледно-розовых бескровных губ и, наконец, искусная гармония костюма, соответствующего персонажу и декорациям — все выдает в ней северянку, белокурую, утонченную и холодную северянку, страсти которой подчинены гласу разума и воли.

Она слегка нервничает, машинально оборачивается и видит на другом конце комнаты свое отражение в наклонной плоскости зеркала. Она улыбается. Джульетта ждет Ромео: костюм почти правильный и, конечно, та же поза.

Приди же, ночь! Приди, приди, Ромео. Мой день, мой снег, светящийся во тьме, Как иней на вороньем оперенье![31]

И вновь она видит себя в длинном белом платье юной Капулетти, тем же трагическим жестом она заламывает голые руки, запрокидывает голову, но теперь не в царственной пышности шелестящих шелков интерьера, а среди картонных декораций театральной сцены; за нею Верона, нарисованная на холсте, и она, вся залитая волною ослепляющего электрического света, воркует, испуская стоны раненой голубки:

Уходишь ты? Еще не рассвело. Нас оглушил не жаворонка голос, А пенье соловья. Он по ночам Поет вон там на дереве граната. Поверь, мой милый, это соловей!

Дуэт всегда исполнялся на бис, когда восхищенный зал взрывался многотысячным «браво».

А после триумфа Джульетты последовал триумф Маргариты, триумф Офелии, созданной ею Офелии, ставшей классической, незабываемой: «Женой хотел назвать!» Вся в белом, в венке из цветов, прекрасная сцена в березовой роще, а потом Царица ночи в «Волшебной флейте», Марта у Флотова, невеста Тангейзера, Эльза в «Лоэнгрине», все те светловолосые героини, которых она воплотила, сотворила, вызвала к жизни своим хрустальным сопрано и чистым девственным профилем в ореоле золотистых волос, белокурая Джульетта, и Розина[32], и Дездемона: Париж, Петербург, Вена и Лондон не только приняли героинь-блондинок, но рукоплескали им, вызывали на бис, требовали блондинок и снова блондинок, и все благодаря ей, Ла Барнарине, бегавшей в детстве босиком по степи, ждавшей от жизни не больше и не меньше, чем прочие девочки-однолетки, глазевшей на сани и тройки у въезда в деревню, бедную крошечную деревеньку с сотней душ, тридцатью мужиками и попом!

Мужичка! а теперь она маркиза, настоящая маркиза, четырежды миллионерша, законная жена атташе посольства, чье имя занесено в золотую книгу венецианской аристократии и красуется на сороковой странице Готского альманаха[33].

Она осталась дочерью степей, неукротимой и дикой; снег степей не сошел с лица Ла Барнарины, не растаял в ее душе — к ногам ее повергали мириады состояний и княжеских корон, но никто не сумел бы назвать имя ее любовника, сердце ее, как и голос, не знало надтреснутой слабины, и все в этой женщине, ее слава, темперамент, талант, было как холодное сияние, твердая прозрачность, лед и алмаз.

Тем не менее, она вышла замуж, но без любви; из амбиций, быть может? И тем не менее, озолотила мужа, бывшего красавца Тюильри времен империи, звезду охот в Компьене[34] и сезонов в Биаррице, удаленного от итальянского двора после катастрофы в Седане[35].

Почему же она вышла за него, а не за кого-либо другого? О, лишь потому, что страстно полюбила падчерицу — дочь маркиза; человек этот был вдовцом, вдовцом с очаровательным ребенком, девочкой, которой едва исполнилось четырнадцать, итальяночкой из Мадрида (мать ее была испанкой) с круглой головкой ангела Мурильо[36], большими, влажными и сияющими черными глазками, гранатовым ротиком, и в глазах и улыбке — любящая, детская, стихийная радость солнечных стран.

Вдовец боготворил ее и дурно воспитал, осыпая галантными знаками внимания, какие расточают свои дочерям престарелые жуиры. Девочка, так часто аплодировавшая певице в театральных ложах, воспылала страстью к диве. Малышка обладала довольно красивым голосом и лелеяла мечту брать у Ла Барнарины уроки пения; а когда ей было отказано в этой прихоти, фантазия превратилась в тираническое желание, одержимость, навязчивую идею; маркиз сдался и в один прекрасный день привел дочь к певице — чистота намерений оправдывала подобный демарш, хотя Ла Барнарина вращалась, как равная, в среде аристократии русской и венской, первых в Европе. Отец ожидал отказа, но малышка, с ее полудетской миловидностью, полувластными манерами маленькой инфанты, полунежными ласками влюбленной менины развлекла, очаровала и покорила диву.

Росария стала ее ученицей. Теперь она была ее падчерицей.

Через десять месяцев после первого знакомства правительство вызвало маркиза в Милан, чтобы назначить его атташе при далекой дипломатической миссии, не то в Смирне, не то в Константинополе; он собирался взять с собой дочь. Ла Барнарина этого не ожидала. С приближением отъезда она чувствовала, как холод ложился на сердце — расставание было непредставимо, дитя стало частью ее, ее душою и плотью. Ла Барнарина, холодная и неприступная, нашла свой путь в Дамаск, и все отвергнутые ею ныне и прежде любовники торжествовали победу отмщения.

Ла Барнарина была матерью, не будучи женой: непорочная дева, она хранила священный сосуд своих бедер запечатанным; в плоти ее возжигало страсть дитя чужих чресел.

Росария тоже рыдала, и маркиз, раздраженный обществом двух плачущих в объятиях друг друга женщин, терял терпение и спокойствие, тушевался, не находя никакого выхода из создавшегося положения

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×