Эта смерть засела в нём крепко. Почему, недоумевал он, Бог произвёл такую замену – прибрал к своим рукам не его, а человека, по случайности обстоятельств заменившего Калягина на уроке. Степан Рза на его сомнения в справедливости Господнего выбора отвечал по-человечески просто: значит, людям вы недодали то, что ещё должны им додать.
Калягин часто не понимал художника. В основном такое бывало, когда речь шла о материях, требующих особенных слов. Например, о чувстве вины. Калягин после случая в Вытегре постоянно задавался вопросом: вот есть Бог, вот есть он, Калягин. Он, Калягин, сделав что-то неправильное, чувствует иголку в мозгу. Возможно, это называется «совесть». Ну а Бог, Он вину испытывает? Вину за отчуждение от человека. Ему известно такое чувство?
Рза на это улыбался лукаво.
«Ему известно такое чувство через вас. В ваш мозг колет, и в Его мозгу отзывается, – говорил он не то серьёзно, не то подсмеиваясь. – И потом, на всё ваша воля, Бога тоже можно ведь наказать. Вон, у ненцев, если что не по-ихнему, они бросают своё идолище в огонь, чтоб похлёбка поскорее сварилась, – с дурного бога хоть шерсти клок. И вы спроси́те их о чувстве его вины. Интересно, что они вам ответят?»
Калягин кипятился и нервничал.
«Вы вот шутите, а я говорю серьёзно, – отвечал он, ко всем богам, включая туземных, относившийся уважительно и с почтением. Веру он считал частным делом: в кого хочешь верить, в того и верь. Главное, другим не мешай и не навязывай кому-либо своей веры. – Ну скажите, дорогой Степан Дмитриевич, с кем ещё здесь можно поговорить об этом, если не с вами?»
Рза в ответ пожимал плечами.
«Ах об этом? – Он задумчиво смотрел на Калягина. – Об этом, дорогой Виктор Львович, лучше вообще молчать. Говорить об этом нужно как Марк Аврелий, только наедине с собой».
Ветер дул, погода менялась.
Они сидели, Рза и Калягин, в мастерской у Степана Дмитриевича, прислушиваясь к голосу ветра и наблюдая, как в проёме окна играет в небе предгрозовая чересполосица. Круглые ядрышки облаков, вплавленные в сизую дымку резко помутневшего воздуха, летели быстро и делались всё мрачнее, из облаков превращаясь в тучи, – они велели непослушному кораблю пристать к берегу, а он не повиновался.
Кораблём была мастерская, и экипаж корабля был пёстрый. Фигуры из дерева и из камня составляли его основу. Степан Дмитриевич, капитан корабля, смотрел, как тучи движутся против ветра навстречу флагу над окружкомом партии; растянутое красное полотно, отутюженное воздушным током, казалось неподвижным в своём полёте.
Грозы в Циркумполярье явление редкое, практически невозможное, здесь они бывают не чаще, чем лунная радуга над землёй или снег в пустыне Сахара.
Может, это сама война, гусеницами грохочущая по планете, заявилась сюда напомнить, кто сегодня в жизни хозяин.
Туча залепила окно, и сразу день превратился в вечер. Степан Дмитриевич покачал головой, хотел встать, чтобы зажечь электричество, и вот тут-то за окном и ударило.
Резкий треск, такое бывает, когда трескается глетчерный лёд, и холодная голубая вспышка, и всё это без промежутка во времени.
Почти мгновенно небо сделалось ясное, солнце вновь светило в районе порта, и от туч, только что обложивших небо, не осталось даже махонького клочка.
– Желание загадать успели? – спросил Рза растерянного Калягина, толком не успевшего осознать, сном было произошедшее или явью.
Виктор Львович покачал головой.
– Чёрт-те что с природой творится. – Степан Дмитриевич улыбнулся сконфуженно, будто лично был виноват в случившемся. – Мне однажды в Екатеринбурге нанесла визит шаровая молния. Я как раз работал над Карлом Марксом, ну и поначалу не понял, слишком ушёл в работу. Потом чувствую, кто-то сзади возле моего уха пристроился, как бы дышит, только уж очень жарко. Я подумал, это Ерёмин, местный екатеринбургский скульптор, мы с ним вместе мастерскую делили, ну и так, шутя, между прочим, тык ему не глядя щелбан. Тут меня как обожгло, я оглядываюсь, вижу, белое яйцо в воздухе – шипит, как на невидимой сковородке, брызжет светом и от меня улепётывает. А после, не долетев до стенки, вроде как пружинит о воздух и со всей дури летит обратно, чтобы, значит, отомстить за обиду. Хорошо, я успел пригнуться, ну молния и ударила Карлу Марксу в лоб. Во лбу кратер, как на Луне, а через час должна явиться комиссия. Маркс бетонный с мраморной крошкой, в общем повозиться пришлось…
В мастерской остро пахло тундрой. Степан Дмитриевич натаскал сюда мха в мешках, чтобы те работы, что не закончены, обложить для безопасной транспортировки. Не все, конечно, всех с собою не увезёшь, только самые родные и важные, за которых болело сердце и оставить которые незаконченными было для художника невозможно. Этим художник и занимался – обкладывал мхом скульптуру и оборачивал её мешковиной. Калягин был у него в подсобниках.
– С этим Марксом потом смешно, – продолжал рассказывать Степан Дмитриевич. – Чем-то он кого-то там не устроил, и поручили мне тогда вместо Маркса что-нибудь помонументальнее изваять. Мысли у меня кое-какие были, и я им соорудил памятник освобождённому человеку в шестиметровую высоту. За образец я взял Микеланджело, его Давида, только заказчикам не раскрыл, откуда взята идея. Ну и опять беда, начальство сказало: стоп! Правду, давай нам правду. Чтобы измождённое тело, чтобы руки в узлах, чтобы сразу всем ясно было, что человек не баранки жрал, а страдал от угнетения в тюрьме народов. Я им на это и говорю, что, мол, правда, конечно, правдой, но она должна быть зовущая, не констатирующая вчерашнюю измождённость, что такой правды, когда человек калека, в новой жизни быть не должно, что в новой жизни правда и красота обязаны быть единым целым. Ну вроде уговорил, установили моего Давида на площади, а тут опять незатыка. Прозвали весёлые горожане статую Ванькой Голым. Простоял он, может, года четыре, а потом моего Ивана Давидовича погнали с площади. Чтобы он