Вышинский. Это 1933 год?
Икрамов. Да.
Вышинский. А вот 1935 год. Бухарин отрицает, что вы в это время в четвертом этаже какого-то дома на Зубовском бульваре разговаривали с ним на тему о вашей контрреволюционной работе.
Икрамов. (Видимо, отец понял, в чем дело, почему Бухарин отрицает то, что, кажется, не имеет существенного значения для их совместной судьбы. — К. И.). Обстановка была действительно такая… Было три посторонних человека…
Вышинский. (Как будто помогая им обоим, — стоит ли городить огород из-за второстепенных лиц. — К. И.). Там была одна только комната?
Икрамов. (Теперь выход найден. — К. И.). Мы в кухне ужинали, потом вышли в другую, хорошо обставленную комнату…
Вышинский. Значит, была другая комната, отдельная, в которой два человека могли поговорить спокойно?
Икрамов. Да.
Вышинский. А почему же Бухарин говорит, что обстановка была неподходящая?
Икрамов. Пусть суд сам рассудит. В квартире три комнаты. Я хорошо помню, что в кухне ужинали, потом было так, что мы, двое мужчин, должны были выйти. Вы понимаете?
Вышинский. Понимаю. Обвиняемый Бухарин, у вас вообще после 1933 года была антисоветская связь с Икрамовым?
(Прокурору надоело выяснять факты «Вообще была связь?» Этого достаточно. — К. И.).
Бухарин. Я виделся с ним в 1933–1934 годах или в 1932–1933 годах, точно не помню.
(Видимо, Бухарину все окончательно обрыдло. — К. И.).
Вышинский. С момента, как вы его завербовали вы с ним встречались?
Бухарин. Встречался.
Вышинский. Говорили с ним на темы, связанные с вашей антисоветской работой?
Бухарин. Говорил.
Вышинский. Это самое главное.
Дальше все идет как по маслу. Компромисс между под судимыми и прокурором состоялся. Процесс при внимательном чтении полон таких компромиссов.
…Но не только для того, чтобы показать способ достижения компромиссов, я привел столь длинную цитату. Даже не столь удивительное в устах Бухарина «большое эмоциональное чувство» привлекло мое внимание. (Люди, хорошо знавшие Николая Ивановича, утверждают, что он не мог сказать «эмоциональное чувство».) Здесь возможна неточная запись, небрежная редактура стенограммы и т. д. Важнее другое. Фраза отца: «О Казахстане был разговор. Ехал, по дороге из окна вагона смотрел, что видел — ужас. Я поддержал его. Я уже объяснял, какой я был до этого человек».
Тут непонятно, кто ехал, отец или Бухарин. Ясно только, что причина ужаса, о котором говорит отец, известна и подсудимым, и прокурору. Естественно, что и тогда, в читальном зале, и сейчас я не в силах точно вспомнить год, когда впервые на моей памяти в Ташкенте вдруг оказались тысячи пришлых людей. Они были неимоверно истощены и тихо бродили по городу, лежали в скверах и возле вокзала. Они были очень тихи. Я не помню их голосов. Однажды мы ехали с отцом в открытой машине и где-то в Старом городе, переезжая через канаву, наш шофер латыш Роберт резко затормозил. В канаве, прямо под машиной, лежал человек, вернее, груда лохмотьев, под которыми был человек. К счастью, колеса нашего «бьюика» не коснулись его. Шофер и отец одновременно выскочили из машины и волоком вытащили человека.
— Мертвый, — с облегчением сказал Роберт.
— Казах, — сказал отец матери.
Я не помню, в каком месте Старого города это было. Сейчас все так изменилось, ничего не узнать. Но часто в Ташкенте, то возле моста через Анхор, то в районе Чорсу, мне кажется, я узнаю это место.
Помню только, что было холодно и пыльно. Зима или поздняя осень, а может, очень ранняя весна.
Знаю, что точно к 1933 году относится рассказ друга нашей семьи Зинаиды Дмитриевны Кастельской. После возвращения из лагеря она была научным редактором одного из центральных издательств, а тогда — молоденькая девушка, аспирантка. В доме нашем ее звали Зиночкой. Так я звал ее до конца.
В 1956 году мы встретились вновь, и она впервые рассказала мне, что однажды в Ташкенте, в нашем доме, вечером после какого-то разговора о событиях в Казахстане ей приснился страшный сон. Она не могла спать и вышла в сад. Там, в саду, и произошел разговор Зиночки с отцом, который, мне кажется, необходимо привести здесь. Боясь довериться своей памяти, я пригласил Зинаиду Дмитриевну, попросил рассказать об этом еще раз и записал наш разговор на магнитофон.
Устная речь имеет законы, в корне отличные от законов речи письменной, но я постараюсь привести рассказ З. Д. Кастельской точно.
— …Я стояла в саду Может быть, плакала, может быть, что… Настроение убийственное и печальное Ужасное! Подошел твой отец. Он тоже почему-то не спал. «Почему у, вас такое настроение? Вы чем-нибудь расстроены, огорчены?» Я ему говорю, знаете, я видела ужасно неприятный сон, вы знаете, такой ужасный, печальный — и просто из него выхода нет. Он заинтересовался. «Какой?» — он говорит. Я говорю, знаете, вот сначала небо было, большое, высокое небо, и вдруг начали падать звезды. Падают, падают — так много звезд. Потом я смотрю, подбежала посмотреть эти звезды, гляжу — лежат вроде мертвые овцы, вообще стадо — кудрявое, мертвое. Потом я подошла, стала ближе всматриваться: это не стадо, это люди, это казахи! Лежат мертвые, ужасные, покрыты какими-то лоскутами и совершенно скелеты, вот подобные тому человеку, которого я видела в Ташкенте, на Свердловской улице, когда был один скелет. У него была громадная борода, и он умирал…
Отец так мрачно посмотрел и сказал вдруг мне: «Зинушка, вы такая хорошая, вы даже не знаете, что все это значит!»
Зинаида Дмитриевна взволнована, и слова отца передает точно так же, как и в прошлый раз, подчеркивая: «что все это значит».
— Это тридцать третий? — спрашиваю я.
— Это я из аспирантуры приезжала на практику Тридцать первый исключен.
— А тридцать второй?
— В тридцать втором тоже было. Это с тридцатого началось, даже с двадцать девятого, но не там. Все-таки тридцать третий. Потому что о казахах разговоров много было. И то, что всюду ведь на станциях они были. Всюду по дороге из Москвы в Ташкент, это было страшное дело, эти несчастные, оборванные дети умоляли и плакали, просили… И вот кажется, тут-то вот был разговор об ужасах в Казахстане Может быть, это была поездка Николая Ивановича, потому что он приехал совершенно убитый… Он роздал все, что у него было, все деньги, говорил: «Мы голодные ехали. Невозможно было смотреть…» Видно, речь на процессе шла не об отцовской поездке, а о поездке Николая Ивановича. Потому что все дороги, все станции были заполнены умирающими, когда проезжаешь Оренбург. Все кругом были несчастные ребятки, валялись на станции и вообще всюду.
— Это тридцать третий, — говорю я.
— Это он… Николай Иванович про поездку рассказывал Марии Федоровне Андреевой.
— Кто это?
— Ну Мария Федоровна. Жена Горького. Бывшая.
Как далеко для нас все то, что было для них совсем близким, обыденным окружением. «Ну Мария Федоровна. Жена Горького. Бывшая». Для нас далеко, для наших детей, которые, дай бог, смогут прочесть